Они смотрят так, будто повидали весь мир, а на самом деле им день от роду. И вот такой новорожденный старик смотрит на вас, и вы понимаете, что он никогда не умрет, потому что он не живой. И от него вам нечего ждать чего-то хорошего.
Сказка про жизнь
Лето. Вечер набухает спелой ягодой за окном. С ногами забравшись в плюшевое кресло, словно на спину пантере, я слушаю бабушкины сказки. Ее рассказы нельзя назвать выдумкой, но и правдивостью они вовсе не отдают. Словно из глубин старческой, набрякшей со временем, памяти выползают полулегендарные образы, сами позабывшие, существуют ли они на самом деле.
Особенно одна история полюбилась бабушке. Она рассказывала ее с настойчивостью лектора, наверное, потому что я девочка. У нее был только сын – мой папа, и она была в свое время лишена возможности женского нравоучительства. Я помню ее наизусть, так как детская память, словно губка для посуды, вбирает в себя все самое замысловатое и менее всего нужное.
«Я была молода, когда началась война – полушепотом говорила бабушка, сложив руки на животе на манер Будды. – Тогда я еще не знала, что такое любовь, и какая любовь самая настоящая на свете. Я говорю не о любви мужчины и женщины, нет. Эту любовь испытывает большинство, или думает, что испытывает. Я говорю о любви, доступной только женщине. Ей одной дано испытать подобное.
Меня забрали санитаркой на фронт. Я плакала на плече матери, а она говорила, что все мои сестры уже там и я должна выполнить свой долг перед Отечеством.
Нас погрузили в огромный, словно кит, поезд, отражавший на своем боку копоть и смерть. Я забилась в угол вагона и сидела тихо, как мышка, прижав к груди скромные пожитки.
Его я увидела сразу. Он вошел, словно герой кинофильма. Статный, русые волосы аккуратно, по-киношному, пострижены, квадратный волевой подбородок, орлиный нос. Он бросил на меня усмехающийся взгляд и сел рядом.
Не скажу, что я была красавицей. Наверное, это было не так. Но у меня были некоторые черты, которые так ценились в наше время – толстая коса до пояса, румяные щеки, раскрасневшиеся еще больше от волнения, и большое, сочное тело.
Мы болтали с ним до ближайшей станции. Потом нас выгрузили, как дрова, и заставили перейти куда-то на ночь. Там все и случилось.
Он пах березой. Не смейся – это родной наш запах, запах нашей земли. Он был, словно только что срубленное дерево, не ставшее еще поленом, но уже и не живое. Он двигался, словно автомат – точно, четко, по плану, известному ему одному. Я не боялась, я знала – он все может, ему можно доверить свою жизнь.
Наутро нас погнали в какой-то богом забытый, разбомбленный город, в котором остался только госпиталь да пара домов с уцелевшим скотом. Госпиталь походил на осьминога, окаменевшего за тысячелетия, с добычей во рту. Он словно отрывал куски от вопящих раненых, а медсестры выполняли роль зубов. Эти обшарпанные стены отваливались кусками штукатурки, словно сквозь иллюзию светлого будущего выступала жестокая, местами смертельная правда жизни.
Нас заставили переодеться в грубую одежду, а мужчин зачем-то направили сдавать анализы. Все ровной очередью выстроились в больничный туалет. Моего любимого схватил за руку один из пациентов и сказал, что если тот не хочет ждать, он может сходить в туалет в соседнем крыле. Но пусть пеняет на себя, если не вернется «Что за чушь», – отмахнулся он. «Туда никто из нас не ходит, – был ответ. – Никто из мужчин оттуда еще не возвращался, пропадали все». Любимый посмеялся над глупыми суевериями и мы направились в соседнее крыло, потому что я не хотела оставлять его одного, точнее, я прилипла к нему, как осенний лист к подошве.
Мы без труда нашли нужные двери.
«Не пугайся, кнопка. Это же просто туалет, а не старый английский замок», – улыбнулся он и вошел. Больше я его ни разу в своей жизни не видела.
Я проработала медсестрой всю войну, кроме нескольких месяцев. Сначала я думала, что поправляюсь от голода. Но более старшие товарки просветили меня, отвели к врачу нашего госпиталя. Я родила мальчика. Часто я просыпалась ночью и слышала собственный крик. Но не от постоянных взрывов, стрельбы, стонов раненых и крови, а от того страха у дверей туалета, которую я не смогла открыть и за которой навеки исчез мой любимый. Его записали в дезертиры и мне потом строго-настрого запретили указывать имя отца ребенка. Да я его и не знала полностью. Только то, что он – Алексей, Лешенька. Такое отчество я и дала твоему отцу.
Я твердо решила вернуться в то место, где потеряла любимого, когда закончилась война. Сын спал у меня на руках, а сердце колотилось, словно желая опередить меня. Здание готовили к реконструкции, но еще документы не были готовы, и я вошла без проблем. Рука, открывавшая дверь, похолодела, словно был мороз. Я вошла, и дверь захлопнулась за мной, словно от ветра.