Но, пожалуй, наиболее концентрированное выражение розановского сдвига в сторону иудаизма осталось опять-таки в неопубликованной части «Апокалипсиса»: «Я решил еще раз пересмотреть двутысячелетнюю тяжбу между юдаизмом и европейским “Мессией”, европейским, отнюдь не еврейским. Европейцы его приняли, евреи его отвергли. Между тем самая идея “Мессии”, – обещанного некогда “прийти и спасти род человеческий”, – есть идея еврейская, а не европейская, – и без сближения с евреями и их религиозною письменностью – никогда бы не могущая даже прийти на ум самим европейцам. В тайне вещей, в судьбах истории, это есть ожидание их заветного “гетто”. И вот что мне пришлось узнать. В еврейских “гетто” шепчутся, будто “Мешеах” (Мессия) придет, когда планета состареется, когда настанет для нее родовое истощение, обветшают силы человеческие до “неспособности производить далее”. “Придет” Мешеах, – когда вообще исчезнут зародыши человеческие, сморщатся, затянутся; не станет более семени; последнее зернышко в организме пропадет. Тогда “пришедший Мешеах” обновит, освежит, восстановит утробу человеческую; как бы соделается вторым Творцом человека, – в глубокой гармонии с Первым Творцом неба и земли. Это до того сообразуется со всем Ветхим Заветом, с тем вместе это так просто и естественно, так действительно, и нужно этого ожидать: ибо что же в мире стареет?! – что разительно, каким образом этого никому не пришло на ум? Каким образом не пришло на ум библейским толкователям, что вот в чем “заключается живая причина” необходимого, неизбежного “избавителя мира”. Так это и сказано, и “обещано” уже при изгнании и первом “грехе человека”. Тогда все становится ясно: Ветхий Завет прямо переходит в Апокалипсис, как таковое “воссоздание” сил человека, с усилением еще, с обилием большим, чем даже было в Ветхом Завете: но совершенно вытесняется Евангелие, сморщивается, его не нужно более, – оно совершенно не нужно, – как морализирующая книжка, лишенная какого-либо космогонического значения, творческого, созидательного, зиждущего, “спасительного”. Именно “спасения”-то в нем и нет. Не “спасение” же это о “любви к ближнему своему”. Это просто сантимент и ничто. Все “заповеди Христа” даны на уменьшение, и ни одной – на обилие: “не надо семьи”, “дома”, “гнезда”… Христианство решительно ошибочно. Евреи правы. Это есть спокойная, а не взволнованная истина… Полем восстания против Христа сделается Россия»[115]
.Тень Тертия
Конечно, нет ничего проще, как обвинить нашего мудреца в малодушии, трусости, вероотступничестве и «низкопоклонстве» перед Израилем и «нацией вечной эрекции». «Я же чистосердечно себя считаю… почти не “русским писателем”, но настоящим и воистину последним еврейским пророком. Люблю же их беззаветно», – признавался Розанов летом 1918 года Измайлову. Однако помимо того, что В. В. действительно верил в то, что писал, его очередная перемена ума, а также конфессиональный, цивилизационный разворот и отречение от звания русского писателя – все это в известном смысле объяснялось, было подготовлено и спровоцировано обстоятельствами – что опять же очень и очень по-розановски – сугубо личными, житейскими, бытовыми. А именно – его глубочайшей, новой и еще более горькой обидой на московских и посадских славянофилов. «До чего здесь окаянный народ, видно из того, что я не только 500 р., но и ничего не могу выклянчить, и – у людей со средствами, многолетних друзей, “и таких богословов”. Ярость язычества от того у меня и вскипела. Это что-то ужасное, т. е. скупость богословов… И с жидами (мысленно) я примирился совершенно. Нет, батенька, такого НАСТОЯЩЕГО ЖИДА, как истинно-православный патриотический человек, – никогда не встретишь».
Так писал он о своих друзьях, к которым сбежал из Петрограда в Сергиев Посад, как убежал двадцатью пятью годами раньше к «маленьким славянофилам» из города Белого на Петербургскую сторону. И оба раза столкнулся с одним и тем же – со своим разочарованием в «русской партии» и – с разочарованием этой партии в нем самом. И это – момент ключевой. У В. В. хорошо получалось дружить с «нашими» издалека, обмениваться письмами, текстами, книгами, идеями и убеждениями, писать рецензии на их труды, защищать их от Бердяева и компании, вспоминать великих предшественников, перекликаться дорогими именами и отталкиваться от идейных врагов, но как только доходило до личного общения, а тем более в стесненных материальных условиях, будь то Петербург девяностых или Сергиев Посад восемнадцатого года, что-то опять не складывалось. Слишком разной породы и природы были эти люди. В сущности, тут повторялась история с Тертием Ивановичем Филипповым, искренне желавшим похристосоваться с человеком, которому дал приют, и получившим в ответ кислую мину и словесную фигу. И точно такую же, а вернее, в стократ усиленную фигу получили новые славянофилы от того, кого пригрели в своем кругу, в «Апокалипсисе нашего времени».