Я смотрел на Толю, пытаясь понять, выдумывает он или нет. Под моим взглядом он застенчиво-зубасто улыбался, то поднимая свои голубые глаза, то сверля ими стол — и всё играл стаканчиком.
— И ты считаешь: нужно бунтовать? — спросил я.
— А мы уже. Без бунта и человека нет. Во! — Он воздел кукиш к потолку и повертел, показывая. — На древе познания фиги росли, я тебе отвечаю. Мы же знаем, что умрём, а всё равно живём — значит, бунтуем. Все бунтуют. Все.
Я кивнул на мужичка с чаем:
— И этот бунтует?
— И этот.
— И Шелобей бунтует?
— И Шелобей, конечно! На коленях бунтует: против Лиды своей ненаглядной — и бросить хочет, и в рабстве остаться хочет, а что это рабство — никак не допетрит… Кстати, она правда такая сука?
Я промолчал. Бездумно отстучал мотив песни «Так далеко».
— А у меня какой бунт? — спросил я, прерывая стук.
— А я откуда знаю? Я второй раз тебя вижу. Какой-нибудь. Но я ж не о том — я, говорю, жизнь тогда только есть, когда есть бунт — движение, борьба за своё. Оно как вообще? Бог, любовь, карьера — человеку лишь бы в чё-нибудь упереться и свою свободу запродать. Зато ему делается понятно: вот я типа христианин, вот я типа любящий. Или — я оппозиционер!.. Ну. Это уж если совсем тупень. Да только говно это всё. Потому что свобода есть там, где нет завершённости.
— Ты хочешь сказать, что
И БЕСПОЩАДНЫЙ
надо брать вилы и на Кремль?
— Ну ты тупой, Парикмахер! Вилы и на Кремль — опять колечко революции: и опять та же неряха-история полотно шить будет и всё запорет. Шваль, что внизу, лезет в дворец и скидывает шваль наверху. Какой в этом кайф, я не понимаю? Я про Внутреннюю Сибирь тебе говорю.
— Внутренняя Сибирь?
— Ну да. Слыхал же песню «Вечная весна» Летова?
— Слыхал, — ответил я (в голове зазвучал невыносимый мотив).
— Ну и вот. Теперь представь: в голове у тебя сидит царёк. Указы подписывает, репрессии фигарит: ему всего делов, чтоб жопе сиделось, а в животе жратвы не переводилось, — и он реально думает, что делает как лучше. Ну так вот, а всякую левую мысль — он ссылает в Сибирь. Она… Ну… Скажем, она в волосах — там прохладней, как-никак. И вот сидят эти мысли-декабристы в лесах. Как бы в тюрьме, а как бы и на воле… Ты понимаешь?
— Кажется, да. — Я чуть заметно отодвинулся.
— Я, короче, говорю, что революция в головах должна быть. Смотреть на мир террористически, во всём противоречить себе: мыслить не государством, а Сибирью. Единственный способ этому научить — заставить человека думать неожиданно: зашизеть.
— И поэтому ты так любишь Летова?
— Парикмахер, да ты, блин, умнеешь прямо на глазах! Ну да — ты его включаешь, и он как бы рядом сидит. Или если запеть. А чё, давай споём?
Голос Дёрнова обрушивался в такую наглую тишину, у него настолько не было слуха, всё это было так жалко и неуклюже, — что мне ничего не оставалось, кроме как подпеть:
Мы допели и рассмеялись, Дёрнов похлопал по столу — пам-пам. Мужичок с чаем даже похлопал и сказал:
— А «КиШа» можете?
— Не, мужик, извиняй, — ответил Дёрнов и обернулся к столу.
Пришла Кассирша-Руки-В-Боки и поворчала: что ж такое, такое место, такая тишина, а вы, такие интеллигентные молодые люди, такие песни гадкие поёте. Я поизвинялся, и она ушла. Дёрнов опять рассмеялся.
Тут сверху мерно и протяжно зазвонили колокола. Мы молча уставились в потолок и слушали их, пока те не перестали.
— Хороший ты парень, Парикмахер, — проговорил Толя. — Я б с тобой картошки вёдер сто накопал. А с Шелобеем… — Он стал считать по пальцам, дурашливо приоткрыв рот. — А с Шелобеем — семь. Хя-хя-хя! — Он в смехе навалился на стол и дружелюбно засмотрел мне прямо в глаза. И тут же необычайно резко прибавил: — А всё-таки гнида ты, Парикмахер.
Во мне всё упало. Лоб похолодел.
— Почему? — спросил я, чуть не дрожа.
— Привык потому что — все тебе исповедуются, а сам мышкой сидишь. Комфорт, батенька! А ты мне самую суть свою скажи. В чём твой бунт?
Я сидел под его издевательским взглядом: хотелось спрятаться в варежку. Но вообще — думал я не очень долго.
— Быть никем, — я проговорил.
— Никем? Уважаю. Хороший бунт. Форма — сама по себе насилие, а быть никаким — это… Да… — Он покатал картонный стаканчик, достал ручку, старательно нарисовал на нём жирную свастику и заулыбался. — А чай-то допитый. Погнали, что ли?
Мы встали из-за столика и собрали мусор.
— Интересные вы молодые люди… А то обычно всё про баб, да про баб… — проговорил мужичок и вписал очередное слово в сканворд.
Вышли на ступеньки, уже свечерело: зажглись робкие фонари, небывшие гости так и не появились, стрелец закурил с тоски. Измайловский Кремль окружал нас и окружал: это место бунтовало против вкуса и логики.