Однако даже в конце книги у Толстого нет ничего, что можно было бы поставить на их место. Предпоследний абзац последней главы начинается так: «Как в вопросе астрономии тогда, как и теперь в вопросе истории, всё различие воззрения основано на признании или непризнании абсолютной единицы, служащей мерилом видимых явлений». Последняя глава заканчивается предложением, которое его никак не завершает: «В первом случае нужно было отказаться от сознания несуществующей неподвижности в пространстве и признать неощущаемое нами движение; в настоящем случае – точно так же необходимо отказаться от несуществующей свободы и признать неощущаемую нами зависимость»[881]
. В этом странно неопровержимом утверждении научного закона, который Толстой после более чем тысячи страниц все еще не совсем готов принять, мы слышим горечь человека, который, по известной оценке Исайи Берлина, «по природе был лис, но искренне считал себя ежом»[882]. Как пишет Берлин, Толстой, как и еж, «жаждал некоего универсального первопринципа», когда, подобно лису, «его гений лежал в другой области. Он воспринимал специфические свойства, почти невыразимые качества, благодаря которым данный предмет уникален и отличен ото всех прочих»[883]. Для Берлина Достоевский, в отличие от автора «Войны и мира», был только ежом. Я бы сказала вместо этого, что Достоевский чувствовал себя спокойнее с истиной, которая является одновременно и множественной, и не только в религиозном, но и в научном плане. В «Братьях Карамазовых» взаимоотношения разума и тела, разума и мира наиболее ярко обсуждаются в связи с мозговой лихорадкой Ивана и в эпизоде с чертом, в чьем существовании он сомневается. Однако взаимосвязь разума и материи, которая характеризует понимание науки Достоевским, находит математическое выражение в атаке Ивана на неевклидову геометрию.Как пишет В. Губайловский, «несмотря на то что [Достоевский] не был профессионалом и смотрел на происходящее в математике (с математикой) со стороны, он представлял себе язык и метод математики и мог почувствовать те парадоксы, которые уже вторгались в науку и на которые многие профессиональные математики еще не обращали должного внимания»[884]
. Чего нельзя сказать о его герое Иване. Как Иван объясняет своему брату Алеше:‹…› находились и находятся даже и теперь геометры и философы, и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, чтобы вся вселенная или, еще обширнее – всё бытие было создано лишь по эвклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые, по Эвклиду, ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности[885]
.Несмотря на полученное естественно-научное образование, сам Иван не будет способен на это: «Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего»[886]
; «Я не бога не принимаю, – говорит он Алеше, – пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю и не могу согласиться принять», даже если этот мир включает искривленное пространство: «Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу, увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму»[887].Для Достоевского неевклидова геометрия, которую отвергает Иван, безусловно, относится к законам другого мира, как Е. И. Кийко утверждает в своем комментарии к двум заметкам, которые Достоевский написал 17 августа 1880 года, вскоре после завершения работы над главой «Черт. Кошмар Ивана Федоровича». Вторая заметка особенно примечательна:
Реальный (созданный) мир конечен, невещественный же мир бесконечен. Если б сошлись параллельные линии, кончился бы закон мира сего.
Но в бесконечности они сходятся, и бесконечность есть несомненно. Ибо если б не было бесконечности, не было бы и конечности, немыслима бы она была. А если есть бесконечность, то есть бог и мир другой, на иных законах, чем реальный (созданный) мир[888]
.