Однако если в «Холодном доме» брошенные дети попадают под государственную опеку, а частные вопросы решаются бюрократическим механизмом Канцлерского суда, в «Братьях Карамазовых» правовой аппарат не способен определять судьбу родственников. Сам Достоевский обозначал распад нуклеарной семьи в современной ему России и приходивший ей на смену произвольный и подвижный союз слабо связанных между собой людей понятием «случайное семейство». Хотя распространение этого феномена говорило о вырождении России, за ним вставала и возможность новых форм любви в стране, чуждой нормативной семейственности[490]
. Возникающее в финале «Братьев Карамазовых» «случайное семейство» – Алеша с группой мальчиков – задает образец для возрождения семьи через смешение родственных ролей. Отцы начинают напоминать братьев; тем самым преодолевается эдипальный гнев и разрушается инерция биологической семьи. В таком исходе сказывается и важность братской любви в русском православии, и интерес русского романа к отношениям братьев и сестер: и в том и в другом случае налицо горизонтальная перестройка социального, размывающая принадлежность к иерархиям[491]. Точно так же описанные в романе вопиющие ошибки судебной системы приводят к духовному спасению Дмитрия. Общее разложение семьи и права упраздняет навязчивые повторения и открывает путь к обновлению. Эта возможность, как мы видели, связана со специфической повествовательной механикой, отражающей на структурном уровне неупорядоченность описанных в романе семьи и права – подобно тому как повествовательная обустроенность «Холодного дома» служит эдипальным симптомом.В «Холодном доме» можно увидеть повествовательный аналог находящейся под управлением Эстер усадьбы: как репрессивная работа следящей за чистотой домоправительницы гарантирует умножение грязи за пределами дома, так механика метонимического вытеснения не допускает нарративного и психического разрешения. Сходным образом «Братья Карамазовы» напоминают о семейном доме, где берет исток действие романа. Дом Федора Павловича был «довольно ветх, но наружность имел приятную ‹…› был поместителен и уютен. Много было в нем разных чуланчиков, разных пряток и неожиданных лесенок. Водились в нем крысы, но Федор Павлович на них не вполне сердился: „Все же не так скучно по вечерам, когда остаешься один“» (14: 85). Регулярность отсутствует в этом повествовательном пространстве, и в этом смысле оно представляет полную противоположность роману Диккенса, чья текстуальная упорядоченность производит все больше и больше вытесняемого беспорядка. Русский роман, избегающий такой дисциплинарности, оказывается одновременно «поместителен и уютен». В этой формуле сказывается, конечно же, отказ романа навязывать своим героям семейные развязки. Никто из братьев не женится, не рождаются дети – и этот факт соответствует не только исходной семейной разрозненности Карамазовых, но и отвержению буржуазных норм родства, диктующих и карающих организацию сексуальности. Главная форма романтического сюжета в романе – любовный треугольник. Разнообразные предстающие перед нами триады обозначают не только нескончаемые возможности желания и повествования, но и перспективы тринитарной общности.
Как пишет Роберт Луджи, «„Холодный дом“ пронизан страхом перед возможным падением баррикад или ворот, страхом того ‹…› что неназванное ‹…› сможет проникнуть в сферу названного и признанного»[492]
. Таково место низменного, переполняющего роман в виде уличной грязи, оборванцев, бедняков, прелюбодеек и их привидений. Как пишет, опираясь на Кристеву, Элизабет Гросс, «отвержение составляет оборотную сторону символического», чья задача состоит в том, чтобы «отбросить, замаскировать и подавить» симптомы «неизбежных отношений субъекта со смертью, животным началом и материальностью»[493]. Постоянное возвращение низменного в «Холодном доме» указывает на своего рода неприятие телесной жизни и на господство символического порядка с его эдипальными истоками. Лакан определяет этот комплекс как отцовскую метафору (nom du père, представляющее собой одновременно non du père, исходный дисциплинарный акт, отлучающий ребенка от водяных объятий матери), в которой мы «должны узнать опору символической функции, исконно отождествляющей его [отца] особу с фигурой закона»[494]. Напротив, в «Братьях Карамазовых» отец, приветствующий грязь и крыс, воплощает известного рода позволение анальности, а также разрушение или разоблачение символического, производящего низменное самим актом отвержения.