Чтобы добраться до трамвайного кольца, нужно было перейти через шлюз по висячему мостику. На той стороне я заметила освещенный разворачивающийся трамвай. С переполненным воспоминаниями о Мишеле Преле сердцем я двинулась по узкому мостику, но на середине маршрута была вынуждена застыть на месте. Мне показалось, что еще чуть-чуть — и ветер подхватит и захерачит меня вниз, в канал, прямо в нефтяную лужу, которая щеголяла своими переливами в лунном свете. Уцепившись одной рукой за перила, другой я инстинктивно попыталась найти точку опоры. И внезапно почувствовала сзади присутствие какого-то господина. Я догадалась, что это джентльмен: не женщина и не матрос. А затем услышала, как мягкий и тихий голос излил в мою слуховую трубу следующие спасительные слова:
— Девушка, покрепче держитесь за поручень.
С этими словами в мою свободную руку всунули предмет, обладавший одновременно твердостью стали и мягкостью бархата. Я судорожно за него ухватилась и, не переставая удивляться тому, что этот поручень остается теплым, несмотря на по-зимнему и по-прежнему пронизывающий аквилон, смогла с его помощью перейти на другой берег в целости и сохранности.
Любезный джентльмен, перепроводивший меня таким образом, оправил свою крылатку (если только это был не реглан и не дождевик, в темноте я не смогла разобрать; к тому же на протяжении всего перехода я скромно потупляла взор). Я не видела его лица, на неровной мощеной набережной я различала лишь тень от крылатки (или от реглана) (или от дождевика), которая, будучи изначально выпуклой или, по крайней мере, неровной, выпячивалась медленно и на удивление вертикально. Мы помолчали, и я, хотя и знала, что нельзя обращаться к господину, которому тебя не представили, произнесла как можно любезнее:
— Благодарю вас, сэр.
Он ничего не ответил и ушел.
Снова одна, снова порт, ночь, гудки. Трамвай уже закончил свои развороты и собирался вот-вот ухерачить. Я добежала. Задыхаясь, села. Других пассажиров почти не было: лишь два дремавших докера и один молодой человек, которого я заметила еще на пристани, когда он провожал пожилую даму (свою мать?) на пароход. Я неопределенно заулыбнулась, он сокрушительно покраснел и утюкнулся в свою газету: его руки мелко дрожали. Трамвай тронулся. Я купила билет и отдалась своим мыслям.
О, нежная растроганность девичьего сердца; о, чарующая дрожь расцветающей чувственности; о, непорочное любопытство распускающейся девственности. Сладкая экзальтация заполняла мое тело, и я уже не знала, что происходит с головой. Тысячи противоречивых мыслей сшибались под моей шевелюрой (красивой... почти каштановой... темно-каштановой, если точнее, черно-каштановой), и мягкое тепло поднималось и опускалось вдоль спины в лифте спинного мозга, от первого этажа седалища до седьмого этажа куполища. Я пишу «седьмого», хотя в Дублине почти не осталось домов выше пяти этажей; но я — девушка довольно рослая.
Только сейчас я заметила, что до сих пор не представилась, да и тетрадке, служащей интимным дневником, не терпится получше ознакомиться с личностью, которая марает ее страницы. Ну, так вот, мой дорогой интимный поверенный: меня зовут Салли[*]
, по фамилии — Мара. Меня циклит с тринадцати с половиной лет, возможно, поздновато, зато, должна признаться, все как по часам. Отца у меня нет: десять лет назад он пошел за спичками, да так и не вернулся. Он не был националистом[14], но никому об этом не рассказывал. Мне тогда исполнилось восемь лет. Я отлично все помню. Он носил шлепанцы и домашний халат в желтую и фиолетовую клетку. Он читал газету, покуривая трубку. А незадолго до этого он выиграл суипстейк[15] и отдал все деньги маме. Как-то мама ему вдруг сказала:— А спичек-то у нас в доме нет.
— Пойду куплю коробок, — мирно ответил папа, не поднимая головы.
— Так прямо и пойдешь? — спокойно спросила мама.
— Да, — мирно ответил папа.
Это было последним словом, которое я от него слышала. Больше его не видели.
Он порол меня регулярно два раза в день для того, чтобы продемонстрировать, как он говорил, свою приверженность к методам воспитания, рекомендованным английской короной.