Мешкать было нельзя. Раух, разослав с разными приказаниями всех своих ординарцев, остался один в средине колонны, видимо измучился и устал страшно. Между тем генерал Гурко то и дело присылал к нему своих ординарцев с вопросами: «До какого места дошли орудия?», а иногда и с суровыми восклицаниями, написанными на клочке бумаги: «Спят у вас, что ли, люди?». Но люди не спали: они тянули и тянули вверх огромные тяжести, устали, измучились, но не унывали. Вот кучка солдат Козловского полка, остановившаяся с орудием в ожидании зарядного ящика, заградившего путь впереди.
– Молодая, – говорит солдат, поглаживая пушку, – со мной вместе на службу поступила.
– А ты гляди, держи, – говорят другие, – еще сорвется под гору.
– Кабы сорвалась, как бы ловко полетела! Тебя ждать бы не стала.
– Так, брат, и закачала бы с тобой.
Как на грех, камешек, подложенный под колесо орудия, скользит, и вся махина подается назад; часть солдат отскакивает в сторону, другая наваливается на задок орудия и успевает удержать орудие на месте.
– Ребята! Эй! – раздается в кучке. – У кого нога свербит – подставьте!
Розовая заря проглянула из-за деревьев, но ненадолго. Темнеть стало быстро, ледяная тропинка и окружающие горы потонули в общем смутном освещении; одно лишь небо еще яснело последними бледными полосками зари. Чем выше, обходя орудия, идешь в гору и поднимаешься к следующим орудиям, тем утомленнее люди и тем медленнее подвигается дело.
– И кто это понастроил эндакия горы? – говорит солдат, опираясь всем телом о зарядный ящик.
– А все турок проклятый! Без его так бы и шел безо всякой помехи, – раздается в другом месте.
– Кабы на гору, братцы, взобраться – все легче! – говорит третий.
– Вот я шесть лет служил в Кавказских горах. Кручи всякие бывают, а только там все больше скалы, – говорит четвертый.
Вот наконец и переднее орудие; ему остается еще версты две до перевала, а люди поустали шибко, поумаялись порядком; едва ли дотащат орудие к полуночи на перевал. Дорога все также идет далее в крутую гору, которая чем выше, тем кажется еще круче и леденее. Солдаты по всей дорожке остановились на час-другой на отдых и приступили тотчас же к разведению костров. Но сучья из сырого дерева на снегу разгораются плохо, гаснут ежеминутно; солдат, упорно пригнувшись к земле, целый час раздувает огонь. Вон там два солдатика, в ожидании когда товарищи разведут огонь, прилегли на снег, изредка перекинутся двумя-тремя словами и помолчат, глядя на синее небо, усыпанное большими светлыми звездами.
– Ноги как есть умирают, – говорит один.
– Замерзнешь, и очень просто, – поддакивает другой.
Затем наступает минута молчания.
– Сегодня еще, слава Богу, не так холодно, а вот третьева дня – Господи ты Боже мой! – снова начинает солдат.
– Что-то будет? Кабы Господь дал!
– В марте месяце беспременно в Петербурге будем; намедни господа в Преображенском полку сказывали.
И снова молчание.
Через час тропинка во всю длину усеивается по бокам множеством больших и малых костров, разведенных на снегу и освещающих красным пламенем то там, то сям высокие буковые деревья. Окружающая темнота становится от костров еще мрачнее и угрюмее. Через какой-нибудь час по тропинке раздаются голоса офицеров:
– Вперед! За работу! К орудиям!
Мешкать в самом деле нельзя, и снова слышатся вдоль тропинки крики:
– Ге-е-ей! У-у-у! Вали, вали, вали!
Снова звучит однообразная песня:
– Гей, двинем, гей, дернем! Пойдет, пойдет, идет, сама пойдет!