— Это Гоше. У меня с ним старый спор, с начала столетия, — сказал сердито, будто спор еще не был закончен. — Напутал да наврал этот немец с три короба. А ему, можно сказать, поклонялись, пока Мичурин не опрокинул с дороги таких акклиматизаторов.
— Вам бы, Трофим Тимофеевич, надо самому книгу написать. Честное слово, — заговорила Векшина с особой оживленностью и настойчивостью. — Вы даже обязаны написать о всех своих опытах и достижениях.
— Какой из меня писатель! На словах рассказывать вроде научился, а на бумаге все выходит как-то нескладно, Письма и то пишу коряво.
— Нет, нет, — за вами книга. Мы подскажем издательству, чтобы включили в план, и будем с вас требовать рукопись.
— С Шарова требуйте, с Павла Прохоровича. Он нынче, однако, обо всех опытах меня расспросил.
— А читатель любит, когда написано от первого лица, с душой, с волнением.
— Пусть Верунька берется. Она дело знает. Может и про волнения написать.
— Ой, что ты, папа! — замахала руками Вера, появившаяся в дверях. — Не сумею. Куда уж мне…
— Вдвоем-то наверняка справитесь. Принимайтесь, в добрый час!
Векшина поставила книгу Гоше на место и перенесла взгляд на соседнюю полку. Там она увидела книги Энгельса и обрадовалась встрече с ними. По измятым переплетам было видно, что к ним обращались часто. Сам Трофим Тимофеевич или дочь-студентка? Пометки на полях сделаны его рукой, но почерк уже не тот — старческий, и характер пометок иной, чем на полях книги Гоше, — изменилась лексика садовода: «Смотри», «Верно», «Чудесно!» Кто привил ему любовь к этим книгам? Покойница Вера Федоровна?
— Однако больше Мичурин, — ответил Дорогин. — Сам Иван Владимирович. Он писал: книги классиков марксизма помогали ему мыслить и действовать диалектически.
— Да? Об этом я не слыхала.
— К нему много раз приезжали видные ученые из Америки, но методов его понять не могли: мировоззрение другое! Американцы брали готовенькое со всего света. Нетрудное занятие! Больше всего они увозили от Ивана Владимировича. Прочитал я у него об этом и вспомнил своего заморского знакомого…
— Того самого, что сманил за океан вашего брата?
— Да… Не могу забыть Митрофана, — глубоко вздохнул старик. — Не удержал я его от соблазна…
— Письма-то давно приходили? — спросила Векшина. — Как он живет?
— Какая там жизнь! Мыкается по чужой земле… Лет пять, однако, пробатрачил на ферме у профессора. А после того пошел мой братан по штатам счастья искать. Писал нам редко и все из разных мест. Однажды где-то в Айове, как я догадываюсь, пристроился к какой-то вдове. Похвалился: «Теперь я — хозяин! На ферме — два работника!..» Ну, думаю, достиг «счастья»! У меня от того письма даже мороз по коже разлился. Пропал человек! Затянет его в трясину собственности, жадности. Чужаком нам станет… В том же году он написал из другого штата. Знать, не нужен стал богатой-то вдове… А теперь и письма перестали приходить…
Помолчав немного, старик продолжал:
— Иной раз очень обидно бывало, что меня допекали упреками: брат за границей! А что на это скажешь? Правда. Уехал Митроха, вроде как с обрыва нырнул в омут. Молодо — зелено. Все отцовское, наше русское могло выветриться. А что ему там в голову напичкали — леший знает. В чужое подданство ушел — все равно что душу променял. Как ни говори, а живет он там, где все продается и покупается. Вот осторожные-то люди и посматривают на меня холодными глазами… А в тридцать седьмом, вы помните, чуть во враги не записали. Ну, я и не показывался в Гляден. Целый год в саду жил, как крот в норе. Где-то умный человек, знать, замолвил за меня в ту пору. А теперь вот еще…
— Не слушайте дурных людей, — перебила Дарья Николаевна. — Вас народ ценит. И раньше ценил. Это — самое важное.
Вера сказала, что обед готов, и Трофим Тимофеевич пригласил гостью к столу, но та, желая закончить деловой разговор, спросила еще об отношениях с Забалуевым. Она слышала, что в сорок втором Сергей Макарович под горячую руку хотел перевести старика на смолокурню. Пусть, дескать, там поработает! Члены правления поддержали, завистники горланили: «Хватит Дорогину богатеть! Каждый год получает дополнительную оплату — по возу яблок! А собирать их — всякий может…». Дело дошло до крайкома… Но, люди говорят, Забалуев не унимается… Правда ли?
— Случается, спорим. Жизнь-то ведь не гладкая доска, с защепинами да зазубринами. А спор, бывает, как фуганок, стружку снимет, и, глядишь, защепина исчезнет. Опять вперед.
— За экспериментальную работу председатель поругивает, да?
— А я не поддаюсь. Меня словами с пути сбить нельзя…