Почти каждый день на ипподроме проходят кавалерийские учения. Ипподром — большая утрамбованная площадка, окаймленная зарослями алоэ и оливковых деревьев, — начинается у моего цветника и заканчивается на берегу моря. С восхода солнца и до девяти часов можно видеть лишь редких арабских погонщиков верблюдов, которые срезают путь, избегая оживленной алжирской дороги, мавританские похоронные процессии, тянущиеся на кладбище Сид Абд аль-Кадир, и кавалерийские учения. Часто я пробуждаюсь от ружейной пальбы, слышу стук копыт пущенных в галоп лошадей, звон сабель о стремена и четкие и громкие, словно звуки горна, голоса, подающие команды. Кавалеристы проходят подготовку повзводно, пускают лошадей то шагом, то рысью, иногда в карьер. Цепи стрелков развертываются на опушке. Начищенное до блеска оружие и медные каски сверкают на солнце. Ствол слегка вздрагивает, из него вырывается струйка белого дыма, и до меня долетает едкий запах пороха. Тем временем свободные от занятий офицеры гарцуют чуть в отдалении, отрабатывая мастерство красавцев-скакунов, еще более грациозных под узкими седлами и в сбруе, словно сотканной из тонких нитей.
Ежедневное зрелище, свидетелем которого я оказался вопреки моим планам, вошло уже в привычку. Я не люблю войну, но малейший звук, напоминающий о ней, приводит меня в трепет. Требовательный и суровый голос рожка заставляет учащенно биться сердце, и в этой видимости сражения, в блеске оружия, в движении лошадей есть нечто воинственное и увлекательное, что чудным образом вписывается в бодрые и радостные картины африканского утра.
Впрочем, не стоит даже напоминать тебе, что все чарует меня в этой стране. Чудесное время года; удивительная прелесть небес украсила бы даже страну, лишенную благодати. Лето продолжается, хотя стоит ноябрь. Ночная влага освежает землю в ожидании дождя, которого ничто не предвещает. Год завершится без грусти; зима наступит незаметно, не дав испугаться ее приближения. Почему жизнь человеческая не угасает, как осень в Африке, под ясным небом при теплых ветрах, без немощи и предчувствий?
Я живу в необычном соседстве, которое поможет тебе представить, как организована нарождающаяся колония. Среди окружающих меня домов не найдешь и двух похожих, чьи хозяева принадлежали бы одной расе. Здесь говорят почти на всех языках, и можно увидеть почти все ступени благополучия от богатства до нищеты. Промысел местных жителей непонятен, привычки подозрительны, само существование таинственно.
Но из всех причудливых жилищ самый странный, без сомнения, ужасающе грязный зловещего вида разоренный дом, расположенный в нескольких шагах от моего. Он заселен легионом домашних птиц: кур, голубей, цесарок и даже гусей. По утрам пернатая орда разом вылетает из всех щелей, дверей и окон. На закате дня все возвращаются в свое убежище, и солнце еще не успеет закатиться, как последняя курица уже на своем насесте. Порой, однако, на пороге дома появляется мужчина, свистом созывает разбежавшихся птиц и веером разбрасывает пригоршни зерна. У него голубые глаза, светлые волосы, и, несмотря на загар, видно, что он европеец. На нем надета лишь простая рубашка и каскетка без полей, он курит, глубоко затягиваясь, немецкую трубку. Мой слуга знает только имя этого человека; он говорит, что тот поляк и многие годы живет в этом птичнике.
Каждый день в один и тот же час я вижу, как поляк возвращается в сопровождении незнакомых, плохо одетых людей, чуть слышно переговаривающихся. Мягкий вшах мавританского табака смешивается с крепкими испарениями лачуги. В ней никогда не разводится огонь, не зажигается свет, там лишь курят и беседуют. Вечер проходит в приглушенных разговорах, а потом из дома больше не доносится ни звука. Только глубокой ночью, с полуночи до зари, над жалкой хибарой, местом встреч изгнанников, поют петухи. Если у них нет другого жилища на чужой земле, то они достойны жалости. Я спрашиваю себя, какая жестокая судьба отдала всех этих птиц под присмотр людей, которые сами, вероятно, обедают не каждый день.
Алжир делится на два города: французский или, точнее, европейский, расположенный в нижних кварталах и протянувшийся в наши дни до пригорода Ага, и арабский, который не выходит за пределы турецкой стены и теснится, как и раньше, вокруг Касбы, где зуавы пришли на смену янычарам.