Ночь наступила, и я пошел в единственную в том месте гостиницу, где остановился и Мельмот. Было одиннадцать часов, и я уже перестал ждать, когда услышал стук экипажа. Мельмот вернулся.
Он окоченел от холода. На обратном пути он потерял свое пальто. Павлинье перо, принесенное ему накануне слугой, предсказало ему несчастие; он счастлив, что это означало лишь потерю пальто. Он трясется от холода, и вся гостиница на ногах, чтобы приготовить ему горячий грог. Он едва здоровается со мною. Он не хочет показать свое волнение при посторонних. И мое возбужденное ожидание почти улеглось, так как в Мельмоте я нахожу прежнего Оскара Уайльда – не того деланого лирика в Алжире, а того мягкого Уайльда, каким он был до катастрофы.
Я чувствую себя перенесенным не на два года назад, а года на четыре, на пять. Тот же долгий взгляд, тот же увлекательный смех, тот же голос.
Он живет в двух комнатах, лучших в гостинице, и устроился со вкусом. Много книг на столе, среди которых он показывает мне мою «Nourritures Terrestres», только что вышедшую. На высоком цоколе, в тени, готическая Мадонна…
Мы сидели за столом у лампы, и Уайльд пил свой грог маленькими глотками. Теперь, при лучшем освещении, я вижу, как покраснела и огрубела кожа на его лице, а еще больше – на руках; на пальцах – те же кольца, и между ними его любимое – с египетским жуком из ляпис-лазури в подвижной оправе. Его зубы страшно испорчены.
Мы болтаем. Я говорю о нашем последнем свидании в Алжире, спрашиваю, помнит ли он, как я ему предсказал тогда катастрофу.
– Вы же сами предвидели опасность, навстречу которой вы ринулись?..
– О, да! Конечно, я знал, что та или другая катастрофа произойдет, и я ожидал ее. Так должно было кончиться. Подумайте: идти дальше было невозможно, и должен был наступить конец. Тюрьма меня изменила совершенно. И я рассчитывал на это. Д*** странный человек; он не может понять этого; он не может понять, почему я не возвращаюсь к прежней жизни; он обвиняет других в том, что они изменили меня…
Но не следует никогда снова начинать ту же жизнь. Моя жизнь подобна произведению искусства; художник никогда не начинает одну и ту же вещь дважды. Моя жизнь до тюрьмы была сплошным успехом. Теперь это вещь поконченная.
Уайльд зажигает папиросу.
– Публика так отвратительна, что судит человека по его последнему поступку. Если я теперь вернусь в Париж, во мне пожелают видеть лишь осужденного. Я не хочу показываться раньше, чем не напишу новой драмы.
И вдруг без всякого вызова:
– Разве я не был прав, приехав сюда? Мои друзья хотели, чтобы я отправился на юг, отдыхать, ибо сначала я был весьма жалок. Но я просил их найти мне на севере Франции маленький, тихий уголок, где я никого бы не видал, где было бы достаточно холодно и никогда не было бы солнца. Теперь у меня есть все это.
Здесь все ко мне очень милы. Особенно священник. Я так люблю его маленькую церковь. Представьте, она называется «Notre Dame de la Joie». Ну, разве это не прелестно? И теперь я знаю, что никогда более не покину Б***, ибо сегодня утром кюре предложил мне стул в церкви!
А таможенные сторожа! Как эти люди здесь тоскуют! Я спросил их, есть ли у них какое-нибудь чтение, и теперь я достаю для них все романы Дюма-отца. Не правда ли, я должен остаться здесь?
А дети! Те просто молятся на меня! В день юбилея королевы я задал им большой обед, на котором было 40 школьников, вся школа с учителем! На юбилее королевы. Разве это не восторг! Вы знаете, я очень люблю королеву. При мне всегда ее изображение.
И он показал мне приколотый к стене булавками карикатурный портрет королевы, сделанный Никольсоном.
Я встаю, чтобы посмотреть на портрет; под ним – маленькая библиотека; я рассматриваю книги. Я хотел вызвать Уайльда на более серьезный разговор. Я опять усаживаюсь и спрашиваю несколько робко, читал ли он «Записки из Мертвого дома». Он не отвечает прямо.
– Эти русские писатели превосходны; что делает их книги великими – это сострадание, которое они в них вкладывают. Прежде я очень любил «Мадам Бовари», помните? Но Флобер не хотел сострадания в своем произведении, и потому оно узко и удушливо. Сострадание – открытая сторона литературного творения, через которую открывается просвет в Вечность.
Вы знаете, что сострадание спасло меня от самоубийства? Первые шесть месяцев я был бесконечно несчастен – так несчастен, что хотел покончить с собою; но я видел других, и это меня удержало; я видел других, таких же несчастных, как я, и я почувствовал сострадание. О! друг мой, сострадание – удивительная вещь. И я его не знал.
Он произнес это тихо и без всякой экзальтации.
– Знаете ли вы, как чудесно сострадание? Я каждый вечер благодарю Бога. Я на коленях благодарю Его за то, что Он дал мне узнать сострадание. Ибо я пришел в тюрьму с сердцем из камня и думал лишь о своем удовольствии; но теперь мое сердце смягчилось. Сострадание проникло в мое сердце; я понимаю теперь, что оно выше и прекрасней всего на свете. И потому я не могу питать злобы на тех, что осудили меня, ибо без них я никогда не узнал бы этого.