По возвращении в Париж я рассказал свои новости Д***. Вот его мнение:
– Все это просто смешно. Уайльд совершенно неспособен выносить скуку. Я его знаю очень хорошо; он пишет мне ежедневно; я тоже того мнения, что ему следовало бы раньше окончить свою пьесу. Но он никогда ничего хорошего не написал в одиночестве; ему всегда необходимы развлечения. У меня он написал свои самые лучшие вещи. Вот, посмотрите его последнее письмо…
Д*** прочел мне его. Уайльд умолял в нем Д*** дать ему спокойно окончить «Фараона», после чего он вернется и вернется к нему. Письмо кончается гордой фразой: и тогда я буду снова царем Жизни (the King of Life).
Вскоре после этого Уайльд приехал в Париж. Его пьеса не была написана; ей было не суждено быть написанной когда-либо.
Когда общество хочет уничтожить человека, оно знает, как взяться за это, и у него есть средства более утонченные, чем казнь…
Уайльд за два года слишком много и слишком пассивно страдал. Его энергия была сокрушена. Первые месяцы он еще создавал себе иллюзии, но скоро перестал. Это было как бы отречением. От его раздавленной жизни не осталось больше ничего, кроме болезненного воспоминания о том, что было. Порой проблески вдохновения, как будто проба того, способен ли он еще мыслить… Но ум деланый, неестественный, надломленный. Я лишь дважды видел Уайльда за это время.
Однажды вечером на бульварах, во время прогулки с Ж., я услышал, как кто-то окликнул меня по имени; я оборачиваюсь: это Уайльд. Как он изменился!
«Если для света я всплыву раньше, чем моя драма будет написана, он увидит во мне лишь каторжника», – сказал он когда-то. Он вернулся без драмы, и когда некоторые двери перед ним заперлись, он не стал более искать доступа никуда; он бродяжничал.
Неоднократно друзья пытались спасти его, обдумывали, что сделать; его перевезли в Италию… Уайльд вскоре ускользнул от них, впал в прежнее.
Некоторые из тех, что дальше всех оставались ему преданными, говорили мне, что Уайльд пропал… Потому, сознаюсь, я был несколько сконфужен, увидев его и в этом месте.
Уайльд сидел на террасе кафе. Он заказал для Ж. и меня два коктейля. Я сел напротив него, спиною к прохожим. Уайльд это заметил и приписал нелепому чувству стыда, и, к сожалению, не без некоторого основания.
– О, сядьте здесь, рядом со мною, – сказал он, указывая на стул подле себя, – я теперь так одинок!
Уайльд был одет еще совсем хорошо; но цилиндр его не блестел по-прежнему. Воротничок был его обычного фасона, но уж не так опрятен, и рукава его сюртука были слегка обтрепаны.
– Когда я, бывало, встречал Верлена, я не краснел за него, – начал он горделиво. – Я был богат, весел, знаменит, но я чувствовал, что для меня честь показываться рядом с Верленом, даже когда он пьян…
Вероятно, опасаясь надоесть этим Ж., он вдруг переменил тон, пытался быть блестящим, шутить, потом потерялся.
Когда мы поднялись, Уайльд непременно хотел заплатить. Прощаясь со мной, он отвел меня в сторону и тихо, сконфуженно сказал: «Послушайте, вы должны заплатить… Я совсем без средств».
Через несколько дней увидел я его снова, в последний раз. Из того, о чем мы говорили, я хочу передать лишь одно: он жаловался на свою неспособность снова приняться за работу. Я напомнил ему об обещании, данном им самому себе, – не возвращаться в Париж без законченной пьесы.
Он прервал меня, положил свою руку на мою и с грустью посмотрел на меня.
– Что можно требовать от того, – сказал он, – кто побежден…
Оскар Уайльд умер в маленькой убогой гостинице на улице des Beaux-Arts.
Семь лиц шли за его гробом; из них не все – до конца.
На гробе лежали цветы и венки. Лишь на одном была надпись – на венке содержателя гостиницы можно было прочесть слова: моему жильцу. «А mon locataire».