В опьянении движением жизнь была принята в ее простоте, как она есть, как борьба, солнце и воздух.
Без вопросов о сокровенной гармонии, без осложнений, без трагических размышлений о прошлом и будущем.
Но старые призраки все-же иногда заходили, точно „гости“ у Пшибышевскаго. Сначала к самым слабым и отравленным. И нашептывали злые мысли о поцелуях души, о духовных браках, о вселенской гармонии.
Даже в минуты, когда человек был в самой гуще жизни, наведывались прошлые „тени“.
Один из отравленных вечером выходит на, улицу, и вот и его охватывает жажда мистического единства — объединения в каком-то сверхобычном ощущении.
„За всем, что жило вокруг, — говорит герой очерка, — смутно чувствовалась какая-то другая жизнь, — непостижимо-огромная, таинственная и единая, из нее и исходило все и все ею объединялось.
Ум холодно говорит: только слепая энергия творит формы жизни
Но почему я должен принимать то, что предписывает ум. Нет, мир жив, жив не собранием жизней, а единой могучей жизнью, и в этой общей жизни — оправдание жизни и ее цель.
Правда, на другой день он гонит эти грезы.
„Глаза с враждебным вызовом устремлялись в мутную пустоту дали:
Он отогнал призрак.
Да. Но легко ли примириться с пустотой?
Нет, вырвать это „жало в плоти“ далеко не так легко. Призраки атавистически мучат как воспоминание о каком-то потерянном рае.
Вот диалог из „Homo Sapiens“ Пшебышевского:
Гродский. Послушай, Фальк, веришь ты в безсмертие души?
Фальк. Да!
— Как ты представляешь его?..
— Совсем не верю. Я ни во что не верю... А ты, действительно, ничего больше не знаешь о ней?
— О ком?
— О ней...
— Нет... Я собственно тоже не верю, но чувствую страх!
Какая тоска в этих четырех строках, где люди даже боятся называть душу по имени, чтобы не умереть от муки по ней!
Или вот другое:
Фальк. Иза, станем искать Бога, Которого мы потеряли.
Ива (
Диалог весьма интересный для характеристики власти мучащих пережитков.
Не верю, но хочу. И мучаюсь этим хотением. Не признаю „сложности“, по хочу ее. И нет ничего страшнее этого атавизма переживаний.
Он должен нести с собой двойственность и слабость.
Тоска по сложности жизни не опасна, пока она редкая гостья, но в минуты и годы усталости гость становится хозяином и — убивает.
А лечение? — Praeterea censeo: или хирургия, или вытравление оскопленной в области воли тем же христианством тоски по гармониям или прагматическое земное христианство, культивирующее волю к жизни.
Такое христианство, которое, осложняя жизнь идеей новых возможностей, сумело-бы и дать веру в эти возможности и
Новое открытие о человеке. Новая антропология.
Дети-самоубийцы.
Поэт „
Однако нет ничего удивительного, что он, — мы говорим о Сологубе — явился.
Детские самоубийства были всегда, но только в наши дни стали бытовым явлением со своей метафизикой и мистикой.
Откуда-то пришла даже в „детскую“
Не боязнь жизни, а именно влюбленность в смерть.
...Мальчики сидели на корточках на берегу реки и задумчиво смотрели в воду.
Ваня притих. Печально шептал он:
— Знаешь, что я тебе скажу, — я не хочу жить.
— А как же?—спросил Коля.
— Так же, — спокойно и словно насмешливо ответил Ваня. — Умру, да и вся недолга. Утоплюсь.
— Да ведь страшно? — испуганно спросил Коля.
— Ну, вот, страшно. Ничего не страшно. А что и жить! — говорил Ваня, устремляя на Колю неотразимо-прозрачный взор своих чарующих глаз.
— Что хорошего, а там все. Совсем по-другому. Подумай только, — убежденно говорил Ваня.
Там, за гробом, совсем, совсем не похожее. Что там, я не знаю, и никто не знает („Жало смерти“).
И далее:
Все желаннее и милее становится для Коли смерть, утешительная, спокойная, смиряющая всякую земную печаль и тревогу. Она освобождает, и обещания ее навеки, навеки, неизменны, неизменны
И мечтать о ней сладостно. Сладостно мечтать о ней, подруге верной, далекой, но всегда близкой..
Ничего нет здесь истинного, только населяют этот изменчивый и быстро исчезающий в безбрежном забвении мир... — думает Коля.
Это выдумка?