«...Вы говорите то, что думаете,— я в этом не сомневаюсь, потому что всякий, кто вас видел и читал ваши книги, не может не понять, что вы человек совершенно искренний и прямодушный.
Я прочитал «Подпольную Россию» от начала до конца с глубоким, жгучим интересом. Какое величие души! Я думаю, только жестокий русский деспотизм мог породить таких людей! По доброй воле пойти на жизнь, полную мучений, и в конце концов на смерть только ради блага других — такого мученичества, я думаю, не знала ни одна страна, кроме России. История изобилует мучениками, но, кроме русских, я не знаю таких, которые, отдавая все, совсем ничего не получали бы взамен. Во всех других случаях, которые я могу припомнить, есть намек на сделку. Я не говорю о кратком мученичестве, о внезапном самопожертвовании во имя высокого идеала в минуту восторженного порыва, почти безумия,— я говорю лишь о героизме совсем иного рода: об этом поразительном сверхчеловеческом героизме, что прямо смотрит вперед, через годы, в ту даль, где на горизонте ждет виселица,— и упрямо идет к ней сквозь адское пламя, не трепеща, не бледнея, не малодушествуя и твердо зная, что на его долю достанется одна только виселица.
На мгновение он задумался. Ему никогда не приходило в голову, что эти отчаянной жизни разбойники-террористы совершенно бескорыстны. Им ничего не надо для себя. Они не ищут лучшей жизни для себя. Что это? Глупость? Донкихотство? Гордыня непомерная? Непостижимо. Он еще раз пробежал письмо. Как все-таки странно написано. Как будто человек впервые узнал о народовольцах из книжки Степняка. Нелепость какая-то! И какой торжественный тон... Он схватил конверт — обратный адрес: Хартфорд, фамилия адресата Клеменс, а через дефис — Марк Твен.
Вот так. Опростоволосился. Возликовал. Ухватился за ниточку — и оборвалась.
И снова с тупым упорством он рылся в ящике — два длинных послания Лаврова с малопонятными рассуждениями о судьбах России и сведениями о самочувствии некоей Марьи Николаевны Ошаниной. Предложения выступить с лекциями, приглашения посетить какие-то филантропические общества, опять письма — какой-то букет од и мадригалов. И все подписаны именами известных европейских ученых, писателей, политических деятелей. С таким материалом не то что к Рачковскому, даже к Новиковой не сунешься.
И вдруг он прыснул со смеху. Мгновенная мысль, подобная молнии, блеснувшей за окном, осенила его. Он пошлет эти изъявления восторгов и благодарности Ольге Алексеевне Новиковой. Хотела, матушка, подробностей — получай! Мысль блистательная по наглости и вполне неуязвимая. Попробуй придерись! Присланы копии подлинных документов. А ежели ни к чему — не его вина. Он потрудился. Нет в жизни лучшей позиции, чем прикинуться добросовестным идиотом.
Уже стихла гроза, из раскрытого окна потянуло холодком и запахом мокрого листа, еще не рассвело, но прозвучал гудок раннего поезда с одноколейки, а он все переписывал, писал разборчивым круглым почерком. Он испытывал приступ несвойственного ему прилежания.