— А зачем они тогда? — с деланным простодушием удивился Волховский и добавил: — Люблю либералов. Медленно поспешают.
Уайльд что-то рассказывал Фанни, потом повернулся к Степняку и сообщил:
— В наш век нужны только ненужные вещи.
— Это про тебя,— шепнула Фанни.
Что она хотела сказать? Что он любит покупать и дарить всякие безделушки? Или что все, что он делает, ненужно и бессмысленно?
Он немного помрачнел, но его тут же развеселил Шоу, объявивший Минскому:
— Когда со мной соглашаются, я чувствую, что неправ.
Минский опешил от такого афронта. Поднятый кверху указательный палец вяло опустился и поник, но, пожалуй, никто, кроме Степняка, не обратил внимания на эту маленькую сценку.
Почти всех, кто сидел за столом, он видел не в первый раз, со многими его связывала давняя дружба. Чайковский был основателем питерского кружка. Потом его занесло к сектантам, духоборам, потом — к богоискателям, и, как водится, был судим и потом эмигрировал. Леонид Шишко — товарищ по артиллерийскому училищу, тоже бывший чайковец, бежал из Сибири. Волховский, самый ближайший друг, хлебнул горя больше других. Шоу и Уайльд хоть и не близкие, но давние знакомые и еще человек пять неизвестных, незнакомых даже в лицо — наверно, английские журналисты. Собраны они все вместе, чтобы ответить гостеприимством на гостеприимство, проявленное лондонцами.
Выпито было много, и Минский уже оправившийся от парадокса Шоу, говорил теперь стоя:
— ...На этот счет существуют разные мнения. Чехов, например, сказал: «Какие они декаденты, они здоровеннейшие мужики. Их бы в арестантские роты отдать». Но это шутка, конечно. По сути, волна новой поэзии отражает жизнь и... ее разочарования. Если углубляться в гущу жизни бесполезно, надо углубляться в себя...
— На какую прикажете глубину? — ерничал, все больше хмелея, Волховский.
— Полезно получается? — спросил Степняк.
— Первый вопрос я отметаю,— с академическим педантизмом сказал Минский,— а что касается пользы, то тут начинается извечный вопрос: что раньше — яйцо или курица? Содержание рождает форму или форма — содержание? Мне кажется, вернее последнее...
Уайльд повернулся к Степняку:
— Как приятно встретить на Флит-стрит единомышленника из снежной России. Все равно что белого медведя в Сицилии.
Степняка взбесило это инфантильное высокомерие, но ответил он обычным мягким тоном:
— Я вас понимаю. У меня было такое же чувство, когда я встретил в России Артура Бенни. Единственного англичанина, принимавшего участие в русском революционном движении.
Уайльд, по-видимому, понял свою бестактность, промолчал. Лицо его показалось Степняку грустным и беспомощным.
В соседнем зале заиграл маленький оркестрик, но он не заглушил Минского. Тот продолжал витийствовать:
— ...Общая тоска облаком окутала русскую литературу. Юная Зинаида Гиппиус признается в своем полном бессилии: «Не ведаю, восстать иль покориться, нет сил ни умереть, ни жить, мне близок бог, но не могу молиться, хочу любви, но не могу любить». Ей вторит Мережковский: «Как из гроба, веет с высоты мне в лицо холодное молчанье беспредельной мертвой пустоты».— Он процитировал эти строчки, отбивая ритм ножом.— И я, грешный человек, не смог не отдаться этому общему течению. Каюсь. Есть и у меня такие строчки: «Для тонко-эстетической натуры самоубийство только — вид купюры». Но то, что мы теряем в гражданственности, мы обретаем в форме. Теперь, после прозы Чехова, уже нельзя писать такие фразы: «Под неуклюжей, грубоватой внешностью Федота билось очень нежное сердце». Нельзя-с. Засме-ют-с. И бросят книжку. Даже в переводах. Даже диккенсовские сентиментальные страницы надо сокращать...
— Кощунственное словоизвержение,— пробормотал Шишко, перегнувшись к Степняку.
— Сантиментов нельзя, а словоерсы можно? Нельзя-с. Засмеют-с,— громко сказал Волховский.
Русские засмеялись. А Зинаида Афанасьевна, смешавшись, стала объяснять англичанам, что Волховский вспомнил забавную идиому, непереводимую, но очень смешную.
Подавали десерт, завтрак приближался к концу, последние парадоксы Шоу и Уайльда, последние тосты... И опять из уст Шоу, как и не раз, Степняк слышал, что он самый жизнерадостный, самый солнечный баловень судьбы... Друзья поддакивали — счастливый Кит... И снова его одолевали чувства противоречивые,— приятно, что он не вызывает жалости, как многие изгнанники, и грустно оттого, что, в сущности, никто его не понимает.
На улицу вышли все вместе и сразу разбежались, разъехались. Он попросил Волховского проводить Фанни, сказал, что хочет побродить по городу.
Было еще светло и солнечно. Прохожие сновали с видом озабоченным, деловитым. Флит-стрит — улица издательств, газетных и журнальных редакций, репортеры спешат, стараясь опередить время.
Торопливая толпа мешала думать. Он сел в первый попавшийся омнибус и решил ехать до конечной остановки — куда судьба занесет.