— Ты меня не узнаешь? Помрешь со смеху! Под какой ты здесь фамилией? Я теперь Штегервальд.
— Я? Шульце, — пролепетал Циллих.
Штегервальд прежде был Нагелем. Волосы у него тогда были зачесаны точь-в-точь как у Гитлера на портретах — прядь свисала на лоб. Маленькие усики он теперь тоже сбрил, потому что в них не было уже никакого смысла.
— Лучше всего нам с тобой больше не разговаривать, — сказал он. — Дай-ка мне последний раз огоньку…
Он прикурил о сигарету Циллиха, их глаза встретились — острые, колючие глаза Циллиха-Шульце и мутные, заплывшие Штегервальда-Нагеля.
Циллих еще долго стоял в темноте, прислонившись к стене барака. Сквозь деревья поблескивало озеро. Дул резкий ветер, и дождь сек его по лицу. Конечно, его старый знакомец прав — им никогда нельзя быть на людях вместе. Они одновременно были назначены надзирателями в лагерь Пяски. Он, Циллих, тут же стал бояться, что Нагеля раньше его переведут в старшие надзиратели. Так длилось до тех пор, пока он не смог доказать начальству, что Нагель недостаточно бдителен, так как старый еврей Грюнебаум из его барака чуть было не удрал. Побег не удался только потому, что старик недостаточно проворно пробирался сквозь колючую проволоку, и они успели включить электрический ток. Беглец, конечно, погиб.
Но когда Циллих докладывал о недосмотре Нагеля, тот прошептал: «Ты у меня еще запоешь!»
Вероятно, Нагель уже забыл о своей угрозе, потому что ему самому угрожала теперь опасность. Но он может об этом вспомнить в любую минуту. И дожидаться этого глупо.
Циллих не вернулся назад в барак. Он ушел в темноту. Он промок до нитки, прежде чем добрался до такой непроходимой чащи, что ему ничто уже не было страшно — ни человек, ни непогода. Он забился в кусты, словно издыхающий зверь. Хоть бы истлеть ему за эту ночь, тогда бы утром его никто не нашел. Он бы сгнил дотла, как палые листья, которые испокон веку неотвратимо удобряют собою землю, не оставляя следов. Из праха ты вышел, и в прах возвратишься. Так думал и Циллих. Он был слишком изможден, чтобы идти дальше, хотя проливной дождь и сотрясал лес. Он был слишком изможден, чтобы день и ночь тащиться от одного крестьянского двора к другому, всюду вызывая недоверие и подозрение. Он был слишком изможден, чтобы перебраться через границу во французскую зону оккупации, как он прежде собирался. Там он также мог встретить такого вот Нагеля, у которого возник, быть может, тот же план бегства, Ганса или Франца.
На него нашло отчаяние, вернее, оно накатывало волнами, как жар в лихорадке. То его тряс озноб, то убаюкивала надежда. Наверное, он все преувеличивает. Он спокойно может вернуться на озеро, Нагель будет молчать.
Нет, Нагель не будет молчать, снова знобило Циллиха, в жизни он не простит ему, что по его вине не стал в лагере Пяски старшим надзирателем. Не мог же он, Циллих, всю жизнь прятаться по крысиным норам.
Когда сквозь густую листву пробился первый блеклый дневной свет, он немного успокоился. По-настоящему его узнал только этот Нагель. Все остальные страхи были, возможно, лишь плодом больного воображения. Он не был убежден, что даже тот человек, дома, в деревне, его действительно узнал. Как же его звали? Сейчас он вдруг вспомнил: Курт Вольперт, 18-й барак. Он зря тогда струхнул, ведь Вольперт ему и слова про старое не сказал, он просто поддался панике. Небось, никто им и не интересуется.
Правильнее всего будет повернуть домой. Уже в первый раз это оказалось лучшим выходом. Ни один человек в деревне его ни в чем не упрекнул. Его жена, это жалкое создание, приняла его, как положено. В деревне он сможет беспрепятственно жить. Крестьянин как крестьянин.
Ветер раздул тучи, дождь прекратился. Путь домой, который ему предстоял, был не короткий, однако он вступил на него с легким сердцем. Ведь на карьере под Вейнгеймом его не разыскивали, хотя при нем там и была устроена облава. Он должен вернуться в свою деревню. Инстинкт ведь подсказал ему во время первого побега: только домой, только домой. Он кружил по лесным зарослям, пока не набрел на просеку, а она привела его на поросшую травой лесную дорогу со следами проезжавшей телеги. Так он попал к угольщикам, которые жили здесь в горах табором и занимались своим примитивным промыслом, нимало не заботясь — идет ли война или воцарился мир.