Это был Алтер. В последнее время никто не обращал на него внимания. Показывался он в доме или нет — никого не волновало, о нем просто забыли и не замечали, что и он наравне со всеми не спал ночь напролет и в первый раз, когда Нехамке стало плохо, и на следующий день, когда он вместе со всеми бродил тенью по дому; не замечали его и сегодня, когда все были заняты с покойницей, а он стоял в столовой лицом к стене и тихо плакал в одиночку, ни к кому не обращаясь и ни от кого не слыша слов утешения. Алтер не привык общаться с людьми и поэтому не присоединился к траурному кортежу. Он только вышел за ворота и долго смотрел вслед удалявшейся похоронной процессии.
Он стоял мрачный, точно зверь, потерявший след… И вскоре, словно желая утешить Алтера, к нему неизвестно откуда подошла дворовая собака, которая накануне лишилась хозяина и на которую тоже никто в доме не оглянулся… Всеми забытые, оба они — Алтер и собака — смотрели в ту сторону, куда унесли покойницу.
Алтер простоял бы долго — может быть, до самой ночи, пока не окоченел бы на морозе, но вскоре во дворе показалась Гнеся, просватанная за него служанка. Увидев Алтера, она подошла к нему, заставила его очнуться и увела в дом.
Как всегда после выноса покойника, двери комнат были распахнуты, а на полу остались мокрые следы — от омовения и от людских сапог.
На кладбище процессия прибыла уже в сумерки, так как идти было далеко. Сделали все, что всегда в таких случаях делают: семь раз обошли вокруг тела Нехамки, потом прочли «Справедливость Суда…». Из-за сильного мороза земля промерзла, и копать могилу было трудно, пришлось немного подождать — покойницу опустили в могилу уже при свете фонаря.
При погребении присутствовал сам Гиршл Ливер — он приходил, когда хоронили почтенных людей. Стоя на краю могилы, у изголовья, он держал фонарь, светил и командовал, наблюдал, чтобы все было сделано, как того требовали законы и обряды. «Открой ей лицо», — командовал Гиршл Ливер, светя фонарем и обращаясь к служительнице, которая хлопотала в яме возле тела.
— Черепки… вилочки… — кричал он, когда следовало прикрыть покойнице глаза, а в руку ей вложить веточку или рогульку, якобы чем-то помогающую.
Вскоре Мойше Машбер, так как дочь не оставила по себе взрослого сына, сам принялся читать кадиш. Он как-то странно всхлипнул уже при первом слове «йисгадал», а остальными захлебнулся…
Скорбящих утешали — как положено. Но когда люди, принимавшие участие в похоронах, стали расходиться, Мойше продолжал стоять у засыпанной могилы с таким видом, будто вся его жизнь закончилась здесь, вот у этого холмика. Лузи — который, конечно, был в числе провожавших — подошел к брату, желая облегчить его страдания. Мойше удивленно посмотрел на него, словно на чужого, и проговорил, точно из другого мира вернувшись:
— А… Лузи… Половина моей жизни уже здесь. — Он указал на могилу. — И вторая, наверное, скоро сюда же канет…
— Что ты говоришь?
— Да, — ответил Мойше. — Теперь уже, видно, очередь за мной.
И Мойше Машбер сразу стал готовиться к собственному погребению.
Начал он с того, что сейчас же после траурной седмицы, еще во время полагающегося тридцатидневного траура, он отозвал Гителе в сторонку и неожиданно сказал:
— Нашей жизни, Гителе, скоро конец. Пора подумать о том свете.
— Что? — не поняла Гителе, уж и без того сурово наказанная и почуявшая надвигающуюся беду, и обратилась к мужу за разъяснением: — Что ты хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что от здешней жизни нам уже ждать нечего, нужно готовиться к переходу в мир иной.
— Да, но к чему ты это говоришь?
— Я хочу прежде всего женить Алтера.
— Алтера? Сейчас, в такое время?
— Да, именно сейчас. Время не ждет, наше положение висит на волоске, а положение Алтера зависит от нашего: если не мы — то кто же, и если не сейчас — то когда?
— Но зачем такая спешка? — спросила Гителе, и на глаза ее навернулись слезы.
— Это — богоугодное дело, свадьбу не откладывают! Тем более такую, как свадьба Алтера.
Странно, но факт: после одного или нескольких ударов судьбы человек порой оказывается настолько пришиблен, что ему не хватает сил восстановить разрушенное; он запускает все, а нажитое и благоприобретенное превращает в крохотный сверток, который он возьмет с собою в последний горестный путь, ему предстоящий, — и уходит он от бывшего своего величия.
Удивительно, скажем мы, как Мойше Машбер теперь отвернулся от всех дел, словно их и не было, между тем как другой на его месте еще попытался бы что-нибудь предпринять, совершить последнее усилие — как рыба на песке, как недорезанная птица, — попытался бы привлечь кого-нибудь в компаньоны или получить поддержку другим путем.