— Не готовы? — Она неправильно поняла его слова, потому что весь вечер думала только о том, что надо бороться против войны. — И ты, ты правда думаешь, что нет способа помешать…
Он прервал:
— Нет! Разумеется! — Мысль, что современный пролетариат мог бы стать препятствием для сил, развязывающих войну, казалась Мейнестрелю нелепой.
Она угадала во тьме его улыбку, блеск его глаз и снова содрогнулась. Несколько секунд оба молчали, прижавшись друг к другу.
— Однако, — сказала она, — Пат, быть может, прав? Если мы не в состоянии ничего сделать, то Англия…
— Всё, что она может, ваша Англия, это отдалить начало, и то едва ли! — Почувствовал ли в ней Пилот непривычное сопротивление? Его голос стал ещё жёстче: — Впрочем, дело не в этом! Не в том суть, чтобы помешать войне!
Она приподнялась.
— Но почему же ты им об этом не сказал?
— Потому что сейчас это никого не касается, девочка! И потому, что сегодня практически нужно действовать так,
Она замолчала. Она чувствовала себя весь вечер оскорблённой, как никогда, обиженной им до глубины души; и внутренне восставала против него, сама не зная почему. Она вспомнила, как однажды, в самом начале их связи, он заявил скороговоркой, пожимая плечами: «Любовь? Для нас это совсем не важно!»
«Что же для него важно? — спрашивала она себя. — Ничего! Ничего, кроме Революции! — И впервые она подумала: — Революция — это его
Мейнестрель продолжал саркастическим тоном:
— Война — войне, девочка! Предоставь им действовать! Демонстрации, волнения, стачки — всё, что им угодно. Вперёд, фанфары! Вперёд, трубачи! И пусть они сокрушают, если могут, стены Иерихона!
Он внезапно отодвинулся от Альфреды, повернулся на каблуках и процедил сквозь зубы:
— Однако эти стены, девочка, полетят к чёрту не от их труб, а от наших бомб!
И когда он, слегка прихрамывая, пошёл в комнату, Альфреда услыхала придушенный смешок, который всегда леденил ей душу.
Она ещё долго сидела неподвижно, облокотившись на подоконник, блуждая взглядом в ночи.
Вдоль пустынной набережной Арва со слабым журчанием несла свой воды среди камней. Один за другим гасли последние огни в прибрежных домах.
Альфреда не шевелилась. О чём она думала? Ни о чём, — так ответила бы она сама. Две слезинки вытекли из-под век и повисли у неё на ресницах.
XIII
Шофёр переехал через площадь Инвалидов и свернул на Университетскую улицу. Автомобиль нёсся бесшумно. Но в этот знойный воскресный полдень улица была такой пустынной, выглядела такой сонной, что шелковистое шуршанье шин по сухому асфальту и робкий гудок на перекрёстке казались чем-то нескромным, прямо неприличным.
Как только машина миновала улицу Бак, Анна де Батенкур прижала к себе рыжую китайскую собачонку, которая, свернувшись клубочком, спала рядом с ней. Наклонясь вперёд, Анна коснулась зонтиком спины мулата в белом пыльнике, невозмутимо сидевшего за рулём.
— Остановите, Джо… Я пройдусь пешком.
Автомобиль подкатил к тротуару, и Джо открыл дверцу. Из-под козырька сверкнули его зрачки, блестевшие сильнее, чем лакированная кожа, и бегавшие то вправо, то влево, как глаза заводной куклы.
Анна была в нерешительности. Могла ли она рассчитывать на то, чтобы сразу найти такси в этом глухом квартале? Как глупо было со стороны Антуана не послушаться её совета и не перебраться после смерти отца поближе к Булонскому лесу!… Она взяла собачонку на руки и легко спрыгнула на землю. Желание не быть связанной победило.
— Вы мне больше не будете нужны сегодня, Джо… Можете ехать домой.
Далее в тени раскалённый тротуар жёг подошвы. Ни малейшего движения в воздухе. Над крышами домов неподвижно стояла лёгкая дымка, застилавшая солнце. Сощурив глаза против света, Анна шла вдоль домов, молчаливых, как тюремные ворота. Феллоу лениво плёлся за хозяйкой. На улице — ни души; не было даже ни одной из тех тонконогих маленьких девочек с косичками, которые обычно по воскресеньям в хорошую погоду одиноко резвятся на тротуаре перед своим мрачным жилищем, — они иногда внушали Анне внезапное желание удочерить их недельки на три, увезти в Довиль, напоить свежим воздухом и напичкать всякими лакомствами. Никого. Даже привратники, как сторожевые псы, дремавшие в своих конурах, дожидались сумерек, чтобы подышать немножко прохладой, усевшись верхом на стул перед дверью. Казалось, что в этот воскресный день 19 июля всё население Парижа, утомлённое неделей народного празднества[43]
, толпой покинуло столицу.Особняк Тибо был виден издали. Над его крышей всё ещё возвышались леса. Старый фасад, обезображенный цементными швами, ожидал только краски, чтобы вновь помолодеть. Дощатый забор с расклеенными на нём афишами закрывал нижний этаж и делал тротуар в этом месте более узким.