Я, брат Мышь, под людьми вижу землю на три аршина. Под тобой, прости меня, – тоже. Теперь я – Медведь, который ходит сам по себе. Я тебя звал на дорожку легкую, светлую – вместе. Ты не пошла (давно уж это было). Теперь хожу я один, и нет у меня никого, ради кого стоит ходить по легким дорожкам. Вот и пошел теперь самыми трудными, и уж никто и ничто, даже ты, меня не вернет назад.
“Офелия гибла и пела”[242] – кто не гибнет, тот не поет. Прямо скажу: я пою и гибну. И ты, и никто уже не вернет меня. Я зову с собой – погибать. Бедную девочку Берберову я не погублю, потому что мне жаль ее. Я только обещал ей показать дорожку, на которой гибнут. Но, доведя до дорожки, дам ей бутерброд на обратный путь, а по дорожке дальше пойду один. Она-то просится на дорожку, этого им всем хочется, человечкам. А потом не выдерживают. И еще я ей сказал: “Ты не для орла, ты – для павлина”. Все вы, деточки, для павлинов. Ну, конечно, и я не орел, а все-таки что-то вроде: когти кривые.
Будь здоров, родной мой. Спаси тебя Господь[243].
Эта самовлюбленная, собой и своими страданиями любующаяся записка и этот бутерброд ему аукнется – через десять лет. О разрыве Владислава Ходасевича с Ниной Берберовой русские парижане рассказывали так: “Она ему сварила борщ на три дня и перештопала все носки, а потом уехала”[244]. Кто же кому в конце концов позаботился дать на дорожку гостинец?! Борщ, пожалуй, будет посытнее бутерброда.
Листок четырнадцатый. “Скоро еду”
Игнатию Бернштейну Ходасевич о своих планах все-таки сообщил, но в столь осторожной и зашифрованной форме, что младший друг смысл его прощального письма понял, лишь узнав о его отъезде.
“Оттуда [из Москвы], – вспоминал Александр Ивич, – получил я от него последнее письмо. «Скоро еду», – писал он. По тексту подразумевалось: обратно, в Питер. Но после этих слов был нарисован поезд с паровозом, уходившим за левый край страницы. Только узнав, что он уехал за границу с Берберовой <…> я понял смысл рисунка”.
“В письмах Владя часто присылал стихи, – рассказывает Анна Ходасевич в своих воспоминаниях. – Я завела тетрадку, в которой записывала все присылаемые стихи. Таким образом, у меня скопилось много стихов и образовалась целая книга. Через несколько лет кто-то из ленинградских друзей привез заграничную книгу стихов Влади «Европейская ночь». Я сравнила со своей тетрадкой и увидела, что у меня даже больше, чем там”.
Боюсь утверждать с полной уверенностью, но думаю, что именно эта самодельная тетрадка, куда А.И. записывала присылаемые Ходасевичем стихи, сохранилась в архиве отца: она сильно отличается от множества растиражированных Анной Ивановной копий. Это 63 страницы, исписанные ее рукой, пожелтевшие, как им и положено от времени, и осыпающиеся по краям, заключенные в общую бумажную обложку, на которой рукою моего отца записано: “В. Ходасевич. Переписанное А.И. Ходасевич 1922–1929?”. Знак вопроса относится к последней дате.
Тетрадь не сшита, просто сложена из ничем не скрепленных разворотов, по два листочка каждый, вырванных из стандартных ученических; начальные 52 страницы – из разлинованных в одну полоску, тех, что в мои школьные времена ребятами младших классов назывались “для письма”, остальные десять – из расчерченных в клетку, что на том же жаргоне именовались “для арифметики”. Аккуратным ясным почерком туда внесены 48 стихотворений – разумеется, их оказалось больше, чем в “Европейской ночи”: начинается тетрадь стихами “Гляжу на грубые ремесла”, вошедшими в “Тяжелую лиру”. Текстологических погрешностей почти нет.