Прежде вполне точно, «по-мусоргски» следовавший за просодией русского языка речитатив в новой версии оперы идёт в контрапункте с инструментальным развитием. Дело в том, что во второй редакции «Игрока» Прокофьев трактует человеческий голос как ещё один, может быть, наиболее выдающийся по выразительности и звучности, но всё-таки инструмент оркестра. Нельзя сказать, чтобы такое слышание живого голоса был очень уж удачным или, напротив, неудачным. Вокальные партии в операх Прокофьева, случается, весьма неудобны для пения, но находятся в удивительном согласии с оркестровым развитием. В заключительных двух актах второй редакции «Игрока» — самых интересных в новой редакции — господствуют скерцозные ритмы, временами возникает пианистическое (по раскладу нот) «колочение» в оркестре, а инструментальное развитие становится ведущим. Скерцозность, возникающая и в позднейшей «Войне и мире» как характеристика геополитического игрока Наполеона и социально-бытового игрока, любителя «нетронутых девушек» Анатоля Курагина, — ассоциируется у слушателей «Игрока» именно с игрецким азартом. Колочение и возрастание звучности в оркестре — со стихийным, токкатным «скифским» началом, заявившим себя ещё в «Але и Лоллии», а в «Игроке» характеризующим Алексея, до поры до времени подавлявшего в себе неевропейского человека.
Во второй, окончательной, версии оперы заостряются и наиболее характерные моменты редакции 1915–1917 годов, как в новой версии монолога — этакого «ариозо», если пользоваться привычными терминами, — покинутого всеми и пребывающего в аффекте Генерала, где содержатся аллюзии сразу на несколько опер: Чайковского, Стравинского и даже самого Прокофьева, что подчеркивает его, Генерала, ненастоящесть, фантомность. Перед ариозо и в самом его начале звучит ритмическая фигура у струнных, вызывающая в памяти знаменитое остинато тех же струнных — сердцебиенье судьбы — в начале сцены в спальне Графини в «Пиковой даме» Чайковского. У Чайковского Германн, как мы помним, ищет разгадки трёх счастливых карт, проникает в спальную комнату престарелой аристократки, но та умирает от ужаса: тайна ускользнула, а влюблённая в Германна воспитанница Графини Лиза понимает, что проник Германн в дом не ради неё, а ради возможного выигрыша в азартной игре. Ситуация в «Игроке» зеркально противоположна. Игрецкая удача стремительно уходит от Генерала в виде только что продутых бабуленькиных миллионов и олицетворяющей Западную Европу развратной «актёрки» Бланш, следом за проигрышем Бабуленьки покинувшей её беспутного племянника под ручку с новой потенциальной жертвой рулетки — князем Нильским. Происходит это на фоне следующего текста:
Эхо ритмической фигуры из «Пиковой дамы» сменяет другая аллюзия —. на мотив Огненного ангела, соблазнительного и демонического, из первого монолога Ренаты в уже законченной новой опере Прокофьева, сопровождаемая такой вот подтекстовкой:
Отсюда идёт новая, почти издевательская по отношению к первоисточнику аллюзия на начало арии Креона из первого действия «Царя Эдипа» Стравинского (законченного в 1927 году): «Respondit deus… (Отвечает Бог…)». Следует помнить, что политические, религиозные и эстетические взгляды Стравинского в 1920-е годы, его неожиданный монархизм (Российскую империю уже сменил Советский Союз), православие (это у бывшего язычника!) и ориентация на западноевропейский канон первой трети XVIII века вызывали у Прокофьева мало симпатии:
Новая аллюзия: на триумфальное окончание темы Огненного ангела, смешанное с ходами из псевдогенделевской оперы-оратории Стравинского, на фоне совершенно убийственного текста: