Морис намеревался сначала в тот же вечер вернуться в Фонтене-о-Роз, но на ипподроме было заключено множество разнообразных пари на следующий день; как победитель, барон де Бартель обязан был предоставить побежденным возможность реванша. Поэтому он остался, хотя первым его побуждением, как мы уже говорили, было уехать.
Когда разнеслась весть о предстоящем ужине у Фернанды, Фабьен пришел поговорить об этом с Морисом как о своего рода торжестве, на котором ему нельзя было не присутствовать. Морис слышал о Фернанде, и он испытывал огромное любопытство: ему не раз хотелось увидеть эту женщину, ибо его друзья говорили о ней как об одной из самых изысканных, умных и тонких женщин. Так что его нетрудно было уговорить согласиться на то, к чему он и сам стремился. Между тем он дал согласие сопровождать Фабьена лишь при условии, что друзья его будут хранить строжайший секрет: он опасался, как бы Клотильда не узнала об этом маленьком отклонении от правил, и что ни под каким видом во время ужина не будет речи ни о его матери, ни о Клотильде. Фабьен сделал вид, будто вполне понимает это стыдливое смущение сына и супруга, и поклялся своему другу, что с его стороны ему нечего опасаться нескромности.
Так Морис в тот же вечер был представлен Фернанде, и она приняла его со всеми почестями, положенными победителю.
Вначале Фернанда отнеслась к Морису как к еще одному элегантному мужчине в своей придворной свите, никаких перемен в ее поведении не было заметно: некоторое время она оставалась веселой, остроумной и кокетливой, какой бывала всегда. Однако вскоре физическое превосходство Мориса, всегда вызывающее к нему симпатию, внушило Фернанде одно из тех неизбежных влечений, что служат опорой корпускулярной философии Томаса Брауна и порождают, по его мнению, великие страсти. И вот, когда веселое застолье дало беседе более свободный ход, Морис заговорил. Голос у него был звучный, ум — живой; поэтический блеск озарял порою его слова, пронизанные какой-либо идеей, — явление довольно редкое в том мире, где он вращался, и среди фейерверка острот в сердце куртизанки начало происходить что-то важное. Вместо того чтобы направлять, как обычно, беседу или, вернее, легко и весело заставлять ее перескакивать с одного на другое, в зависимости от капризов своего настроения, Фернанда слушала Мориса, не спуская с него глаз. И даже не думая об этом, обнаружила внезапно в лице молодого человека те черты, каким, как художница, она всегда отдавала особое предпочтение, стремясь в своем воображении именно к таким чистым линиям, однако ей никак не удавалось запечатлеть их, когда с карандашом или кистью в руках она на бумаге или холсте пыталась отразить прекрасный идеал. Тогда она, усомнившись в том, что сердце Мориса соответствует его внешности и уму, бросила несколько слов: им надлежало найти отклик в его душе, подобно тому, как язык колокола заставляет звучать бронзу.
Фернанда не обманулась в своих ожиданиях: слова ее нашли точный отзвук; мало того, на лице Мориса появилось то самое грустное выражение, какое, как мы уже говорили, было свойственно ему и обычно кажется столь привлекательным, особенно у мужчин. Во время ужина он ни разу не сделал комплимента Фернанде. Сидя слишком далеко от нее, чтобы оказывать ей мелкие услуги, как это принято между гостями, он довольствовался лишь тем, что смотрел на нее. Но всякий раз, как вспыхивал взрыв веселья и разговор, не переходивший, однако, определенных границ, становился более вольным, взгляд Мориса, устремленный на падшего ангела, затуманивался еще большей печалью, словно втайне Морис думал: "Такая молодая, такая красивая и элегантная, все в ней создано для того, чтобы быть любимой, какое несчастье, что она стала тем, чем стала".
Морис, проникшийся симпатией к Фернанде, испытывал те же самые чувства, что и она. Причины были иные, но результат оказался точно таким же. Он обнаружил в Фернанде воплощение своих любовных мечтаний, они обрели форму, какую воображение тысячу раз рисовало ему во мраке под сенью надежды, то было творение мысли, призрак, созданный и сердцем и умом, который постоянно заслоняет от нас и отодвигает суета жизни, но который мы вновь с радостью обретаем в тиши одиночества, когда, закрыв глаза, забываем о строгости нравов, когда дух и материя сливаются воедино. Средь шумного веселья, средь звона слов, пустых и потому чересчур громких, Морис и в самом деле горестно вздыхал; печально улыбаясь иллюзорной мечте, внимая запоздалому всплеску угасшего желания, он с грустью и тайным сожалением глядел средь взрывов веселья на несчастную женщину и уже обожал ее, хотя не был с ней знаком: просто поверив в чистоту своих первых ощущений. Поддавшись этому впечатлению, сердце его сразу отозвалось, узнав с нежным состраданием желанный образ, и, охваченное неведомым дотоле волнением, угадывало в себе новые возможности.