– Пожалуй, я расскажу, как с ними познакомился. Когда мы учились в Кембридже, у Генри Саутгемптона была приятная и необременительная связь с одной пылкой профессорской вдовушкой. Он так красочно повествовал о приятности и необременительности, что и мне захотелось того же. Вдовушка была не против нас совмещать, и я отправился на первое свидание. О, это были упоительные день и ночь! – наконец, уже под утро, я сказал ей: «Все, прелесть моя, ты меня обессилила! Хотя бы два часа сна, умоляю! Потом завтрак, бокал вина – и я буду готов продолжить столь увлекательное сражение». На что она ответила, как бы сочувственно: «А вот Генри набросился бы на меня уже через полчаса, не нуждаясь в еде и вине». И я понесся домой, Уилл, мечтая, как вызову своего друга-соперника и убью! Вызвал бы, Уилл, и убил, если б не понял вдруг, что Саутгемптон, оказавшись более сильным самцом, уже меня одолел, – и эта его победа будет унижать, угнетать, расплющивать меня вне зависимости от того, жив он или истлевает в могиле…
Ревность настоящего мужчины, Уилл, – это всегда ярость уязвленного самца, но твой мавр – вообще не мужчина и не самец, а трусливое и злобное ничтожество. Он не рвется сразиться с Кассио, а поручает Яго убить его подленько, из-за угла. Сам же спешит расправиться с беззащитной женой – и расправляется, не предъявив обвинений, не дав оправдаться и даже помолиться. А потом, осознав, какие пытки, какая казнь ждут его в Венеции, закололся, но, не наказывая себя, гнусного убийцу, а как бы повторяя «славное» свое деяние в Алеппо, где лишил жизни какого-то безоружного турка, «обрезанца-собаку» – за то только лишил, что тот «бил венецианца и поносил сенат». О да, ничтожество даже самоубийство непременно преподносит как последний из совершенных им «подвигов»! Причем ни одного примера, доказывающего, что твой Отелло действительно совершал подвиги, в тексте нет вообще!
Уилл, ничтожество не может быть героем пьесы, оно и к финалу останется ничтожеством, как ни надувай его превосходной поэзией. Ты этого не понимаешь и не поймешь, а убеждать тебя в своей правоте я далее не намерен.
Вот мой вердикт: ты – великий поэт и скверный драматург! Таковым и останешься.
Но Shakespeare уже доказал, что ему дано создавать пьесы-шедевры – я имею в виду «Ромео и Джульетту». Это значит, что Элизабет, ты и я обязаны создавать их еще и еще, поэтому в ближайшее время ровно одиннадцать дней мы проведем в моем кембриджском доме. Я не спрашиваю, согласен ли ты, скажу только: «АлефЛамедРеш»!
Так ведь я был согласен! Еще как был согласен, ибо понимал: Роджер ищет повод провести рядом с женой хотя бы одиннадцать дней. Но мне тоже безумно хотелось видеть ее целых одиннадцать дней, тем паче, что ночи она будет проводить в своей спальне, а муж ее, будь он проклят! – в кабинете.
А то, что и меня по ночам не будет рядом с нею… придется потерпеть.
Что ж, потерплю, зато когда-нибудь…
И ради этого «когда-нибудь» готов опять, даже и неоднократно, слышать дурацкое слово «АлефЛамедРеш».
«Слова, слова, слова», как удачно выразился придуманный мною Гамлет.
Глава пятая