– Конечно, Уилл, ты пишешь для зрителей, нынешних и будущих, для которых Shakespeare и «Гамлет» стали и еще станут синонимами. Но не только для них, а еще – и в этом все дело! – для Бога, для которого можешь и должен писать. А Бог – Великий Архитектор Вселенной, Совершенный Зодчий и Совершенный Строитель – не прощает земным зодчим и строителям несовершенство их творений. Тем более вопиющее несовершенство твоего «Гамлета» даже и не в несообразностях времен, а в том, что пьеса распадается на две, и в них – разные главные герои, причем трансформация первого во второго внезапна и не аргументирована. Первый Гамлет действует от начала пьесы и до конца представления, которое дают бродячие актеры, и вот он-то, потрясенный убийством отца и предательством близких; он – страдающий, мучающийся, заставляет меня, читателя, ему сочувствовать. Второй же в приступе ярости едва не поднимает руку на мать, убивает ни в чем неповинного Полония, затем прячет где-то его труп, не давая похоронить по-христиански, затем подделывает документы, чтобы погубить Розенкранца и Гильденстерна… затем, узнав на кладбище о смерти Офелии, не признается, хотя бы самому себе, что это он и только он ее погубил! А вместо этого горького, но необходимого для искупления признания, пускается в пафосный спор с Лаэртом: кто из них больше любил несчастную девушку… Да еще и спрашивает, едва ль не издеваясь: «Лаэрт, откуда эта неприязнь?» – как будто к человеку, лишившему тебя отца и сестры, можно относиться с приязнью! Перед поединком же этот «второй Гамлет» возлагает ответственность за содеянное на свое якобы безумие, которое было всего лишь мелким притворством.
Я наговорил вполне достаточно, Уилл, чтобы ты понял: такой Гамлет ничего, кроме отвращения, у читателя вызвать не может; чтобы ты осознал: там, где Shakespeare – поэт, все великолепно; там, где драматург – все хромает, все валится, все фальшь и мертвечина.
«Завидуй, Роджер, завидуй, – смеялся я тогда, в 1604-м, горяча коня, мчавшего меня из Кембриджа, – сейчас ты завидуешь моей славе, а зато потом, когда Элизабет станет моей, когда я сломлю сонетами ее неприступность… Что ж, оставайся в своем состоянии Реш, Роджер, в нем ты сможешь наконец осмыслить, что настоящую женщину, да еще и витающую в состоянии Алеф, можно покорить только
Смеялся, но знал, что жестокое отношение к моему «Гамлету» никогда ему не прощу!
А потому отзыв об «Отелло» уже почти ничего не добавил к той обиде… Я и вспоминал его почти мимолетно, для того лишь вспоминал, чтобы казалось, будто обид было неисчислимо много, да вот запомнил я, в силу редкостной своей незлобивости, всего две.
Он пришел ко мне в артистическую, тогда уже, впрочем, в директорскую, сразу после представления «Отелло»; я же понял, что он придет, в ту же секунду, как увидел его на галерее театра «Глобус». А когда публика в финале хлюпала носами и утирала слезы, но лицо Ратленда оставалось скучающе каменным, стало ясно, что предстоит переварить еще одну порцию его экскрементов, которые он вывалит мне в душу под самым что ни на есть немыслимым соусом.
Был краток. Не мямлил.
– Уилл, это фальшь и мертвечина, подобная «Венецианскому купцу», только там в основе всего лежало ложное представление о договорах залога, а в «Отелло» – вранье о якобы величии главного героя. Достаточно вспомнить его диалог с Яго. Вот этот:
– У вас поистине феноменальная память, милорд! Запомнить с первого раза так точно текст, который даже я, автор, не помню наизусть! Феноменально… Но что же вас смущает в приведенном диалоге, милорд? Вы не верите в муки ревности? Вам они незнакомы?
Он усмехнулся.