Я больше не слышала, как бьется сердце Широкого Дола. Я не слышала пения его птиц. Даже когда стало пригревать весеннее солнышко – а весна в этом году была холодная, затяжная, словно само сердце Англии превратилось в ледяной комок, – я так и не отогрелась. В лесу уже куковали кукушки; жаворонки начали свои пробные полеты и уже завели свои любовные песни, а мне по-прежнему было холодно. И сердце мое не пело вместе с расцветающей природой. В Широкий Дол снова пришла весна с россыпью нежных, качающих головками нарциссов, с коврами полевых цветов, с ароматом свежей листвы, с шумом бурной Фенни, но я так и не оттаяла, словно навечно заледенев зимой.
Я и сама толком не понимала, что со мной происходит. Мне ничего не хотелось ни слышать, ни видеть. Ничто в жизни я больше не воспринимала как нечто реальное. Я смотрела на раскинувшуюся передо мною влажную и уже зеленеющую землю, словно сквозь стену прозрачного льда, и мне казалось, что эта стена отныне вечно будет отгораживать меня от той земли, которую я когда-то любила, и от тех людей, которых я когда-то так хорошо знала.
Я много времени проводила у окна. Просто стояла и смотрела, не веря собственным глазам, сквозь стеклянные створки на зеленеющий лес, который был столь же ярок и так же приветственно махал мне ветвями, как прежде. И мне начинало казаться, что сердце мое опять стучит в такт с ровно бьющимся сердцем моей земли. Но выйти из дома я не осмеливалась. Мне надоело разъезжать на двуколке, а верхом я ездить не могла – все еще была в трауре. Но мне, собственно, и не хотелось ездить верхом, как не хотелось и просто гулять по полям. Мне казалось, что теплая влажная земля, липнувшая к моим башмакам, затягивает меня в какую-то мерзкую глинистую трясину, совсем не похожую на мягкую плодородную почву Широкого Дола. А когда я ездила на двуколке, мне вдруг становилось трудно даже просто заставить лошадь повернуть или, щелкнув языком, пустить ее рысью либо ровным шагом.
Да и сам весенний сельский пейзаж уже не казался мне столь очаровательным; он был слишком ярок; зеленые тона этой весной отчего-то резали мне глаз. Я щурилась и морщилась, стараясь смотреть не по сторонам, а вперед, на далекие холмы, и солнце проложило отчетливые линии вокруг моих губ и на лбу.
Той весной я не испытывала ни малейшего удовольствия, разъезжая по поместью, но вряд ли смогла бы сказать, почему это происходит. И, разумеется, никакого удовольствия я не испытывала от посещений деревни. Как я и обещала, деревенские пока не почувствовали никакой нехватки топлива. Я вполне сознательно, как и обещала, отложила огораживание некоторых участков общинных земель. Им не за что было меня упрекать. Благодаря мне никто в деревне, по крайней мере, не мерз. Так что далеко не все, что я делала, было так уж плохо.
Но крестьяне мне больше не верили. Если в тот год, когда расцвела наша с Ральфом любовь, все успехи – и щедрые зеленые всходы, и благодатное тепло, и хороший урожай – люди связывали с моей природной магией, с моей любовью к этой земле, то теперь, когда все пошло так плохо, всех собак тоже вешали на мои ворота. У Сауеров умерла корова, и в этом, конечно же, обвинили меня, потому что корова не могла пастись на бывшем общинном лугу, покрытом сочной молодой травой. В семье Хилл заболел ребенок, и в этом тоже была виновата я, потому что мой муж, врач, был где-то далеко, а пригласить другого доктора им было не по карману. Миссис Хантер, лишившись сына, сидела у почерневшей каминной решетки и все время плакала из-за постигшего их семью позора. Она знала, что ее сын умер в тюрьме, что перед смертью он звал ее, но она, разумеется, никак не могла до него добраться. И в этом тоже была моя вина. Во всяком случае, так говорили в деревне: все это ее вина, мисс Беатрис!
И я понимала, что они правы.