И потер руки, будто уладил дельце с начальником отдела. На мизинце — любовно взращенный длинный ноготь и, по соседству с обручальным кольцом, огромный черный камень в массивном перстне, на галстуке с золотыми разводами — коралловая булавка, изображающая футболиста из клуба «Белененсиш», пинающего золотой мячик. Вылитый автомобиль с кучей аксессуаров: покрывала на сиденьях, висюльки и побрякушки, разноцветные полоски на капоте, имя любимого футболиста, намалеванное на дверце. В карте социального страхования значилось: служащий Водопроводной компании (неумытым не ходит — и то хлеб, решил психиатр), изо рта у него несло съеденной накануне чесночной похлебкой.
— Пора бы перекрасить картотечные шкафы, — задумчиво заметил врач, указывая на три металлических параллелепипеда, загромождавшие жуткой массой пространство между дверью и окном.
— Даже моряка бы затошнило от этого зеленого, правда? — обратился он к парнишке, все еще ослепленному дивным зрелищем проспекта Гомеша Фрейре.
Однако губы у юнца уже дрожали, как грудка перепуганного воробья. Держись, посоветовал ему мысленно врач, держись, а то бычок ты — хиленький, а коррида еще и не начиналась. И произвел стратегическую рокировку, поменяв местами пепельницу с книгой учета и бормоча себе под нос: натянем поплотнее фирменные подштанники, эскадра НАТО на подходе.
Тут он услышал неожиданный шум: мать, склонив торс, облаченный в пиджак из пластикового леопарда, полная яростного негодования, вываливала на стол прямо перед его ошеломленным носом содержимое бумажного пакета, набитого упаковками самых разнообразных лекарств. Слова вылетали у нее изо рта, как пули-горошины из оловянной пушки, которую в детстве подарили психиатру во время одной из его бесчисленных ангин:
— Мой сын должен быть не-мед-лен-но госпитализирован, — распорядилась она тоном надзирателя исправительной колонии, обращаясь к набедокурившей Вселенной в целом. — Вот, это все — таблетки, в четвертом классе второй год сидит, родителей не уважает, если отвечает, цедит сквозь зубы, соседка снизу говорит, видели его у площади Рату, с какой-то девкой, не знаю, как еще вам объяснить, но и так все ясно. И это в шестнадцать лет, в апреле исполнилось, рожала через кесарево, чуть концы не отдала, под капельницей валялась, представьте себе. А мы-то к нему все добром, денег не жалели, книжки покупали, говорили ласково, буквально хоть ложкой нас ешь. Ну что, разве не так? А тут еще вы, доктор, — у вас тоже, наверное, дети — со своими вопросами про цвет каких-то шкафов.
Передышка, чтобы наполнить воздухом понтоны-сиськи, между которыми приютилось сердечко из эмали на цепочке с портретом подкаблучника-мужа, помоложе, чем сейчас, но так же густо увешанного амулетами, и новый бросок в кипящие воды гнева:
— Несколько недель в больнице вправят ему мозги: у меня золовка в третьем работала, я знаю, какие тут методы. Несколько недель взаперти, без дружков, без аптек, откуда они лекарства тянут. Вот ведь некому прекратить все это безобразие: с тех пор как умер Салазар, у нас вечно не понос так золотуха.
Врач вспомнил, как много лет назад, вернувшись с ужина у одной из многочисленных тетушек, они обнаружили в кабинете отца агента Пиде, поджидавшего брата — председателя Ассоциации студентов-юристов, и какое смешанное со страхом отвращение этот тип, рассматривающий в отсутствие отца хозяйским взглядом корешки его трактатов по неврологии, вызвал у них. Лишь самый младший смотрел на этого шута без ненависти, потрясенный наглой профанацией святилища курительных трубок, к которому все всегда подходили с осознанием, почти благоговейным, его сакрального смысла, и восторженно следовал по пятам за святотатцем, ловя каждое его движение. Внезапно врачу захотелось схватить эту Деву Марию за крашенную в блондинистый цвет шевелюру и, не торопясь, несколько раз с толком приложить ее головой об угол раковины, той, что слева от стола, под косым зеркалом, в котором он со своего места видел только слепой и серый кусок стены, как будто шестиугольную поверхность, в которой он столько раз лицезрел самого себя, вдруг поразила катаракта; его ошеломило, что он не видит наклеенной на стеклянный зрачок, покрытый амальгамой, вопросительно изогнутой улыбки Чеширского кота.
— Больница или тюрьма, — внушительно проговорил муж гарпии, поглаживая чудовищную булавку на своем галстуке, — потому что слова для нас — пустой звук.
Жена потрясла рукой, сделав пальцы веером, будто стряхивая его ненужные слова: это она командовала операцией безраздельно, и никто не смел встревать со своими замечаниями. Внучка капрала жандармерии, подумал психиатр, моральная наследница ржавого ножа, которым ее дед спускал с народа шкуру.
— Доктор, вы уж решите этот вопрос не откладывая, — сказала она, и леопардовый пиджак ощетинился искусственной шерстью. — Заберите его, будьте добры: дома он мне не нужен.
Мальчишка было дернулся, но она подрубила его порыв под корень, выставив грозный указующий перст: