Что заставляет швейцаров-адмиралов, подумал врач, менять море на рестораны и гостиницы, где капитанский мостик скукожился до размеров потертого половика, и протягивать согнутую руку за чаевыми, как слон в Зоологическом саду тянет хобот за связкой морковок в руке служителя. Ну, слушай, Жорж, я покажу мою страну отважных моряков[47]
, бороздящих лицемерные воды смиренного раболепия. На тротуаре ученые мужи махали руками пустому такси, как жертвы кораблекрушения равнодушно удаляющемуся кораблю. Та самая пара англичан среднего возраста рискнула, с помощью раскрытого на первых страницах грамматического катехизиса, издать какие-то восклицания на языке зулу, в которых слышались отдаленные отзвуки курса португальского для иностранцев Лондонского лингафонного института типа: Сад моего дяди больше, чем карандаш моего брата. Психиатр, воспользовавшись исходом жертв кораблекрушения, боком, как египтяне из «Истории» Матозу[48], протиснулся в вестибюль Галерей и удостоился воинского приветствия адмирала, больше похожего на неопределенный поклон, и, как всегда, поразился, что морской волк не плюнул на средний палец и не поднял его, чтобы определить направление ветра на манер корсаров с черной нашлепкой на глазнице из фильмов его детства. Мы оба с ним состарившиеся Сандоканы[49], подумал врач, пираты, для которых приключения ограничиваются чтением некрологов в вечерней газете и надеждой на то, что отсутствие нашего имени на этой странице означает, что мы живы. А между тем мы постепенно разваливаемся: сначала волосы, потом аппендикс, желчный пузырь, то один, то другой зуб; нас будто отправляют частями по почте. На улице ветер трепал ветви платанов, как врач недавно вихры мальчишки в больнице, а в небе за тюрьмой скапливалось нечто серое и угрожающее. Друг, который в этот момент тронул его за локоть, был высок, молод, слегка сутул, с мягким, древесно-травяным покоем в глазах.— Мой дед провел здесь хрен знает сколько месяцев, — сообщил психиатр, указывая подбородком на здание тюрьмы и картонную стену вдоль улицы Маркиза да Фронтейры, мрачной из-за надвигающегося дождя. — Он сидел там уйму месяцев после мятежа в Монсанту[50]
, был офицером-монархистом, представляешь, даже выписывал «Дебати». Отец часто рассказывал нам, как они с моей бабушкой ходили навещать его в каталажку, шли вверх по проспекту летом, изнемогая от жары, он, одетый в матроску, как обезьянка шарманщика, она — в шляпе и с зонтиком, толкая перед собой огромный беременный живот, как грузчик Флорентину — фортепьяно на громадной тачке. Нет, серьезно, представь картинку: голубоглазая немка, отец которой застрелился из двух пистолетов, сел за письменный стол — и бац! — с мальчишкой, упакованным в карнавальный костюм, шагают вдвоем на встречу с усатым капитаном, который вынес из форта раненого и тащил его на плечах вниз, пока не наткнулся на штыки карбонариев. На овальных старых фотографиях той бурной эпохи уже и лиц не разберешь, а к тому времени, как мы родились, Салазар успел превратить страну в стадо дрессированных семинаристов.— Когда я ходил в школу, — сказал друг, — учительница с вонючими и вдобавок кривыми ногами задала нам нарисовать зверей из Зоосада, а я изобразил собачье кладбище, помнишь его? Как кладбище Сан-Жуан, только собачье? Мне кажется иногда, что вся Португалия — нечто в этом роде, убогая и безвкусная тоска о прошлом и лай, придавленный грубо отесанными могильными плитами.
— Нашему Барбосу в знак вечной памяти от его Лениньи, — провозгласил врач.
— Дорогой Жужу от хозяев Милу и Фернанду, которые никогда ее не забудут, — отозвался друг.
— Теперь, — сказал психиатр, — по случаю кончины любимой овчарки вместо торжественных похорон публикуют объявления с благодарностями Божественному Святому Духу и Младенцу Иисусу Пражскому в «Диариу ди Нотисиаш». Хреновая страна: если бы король дон Педру явился снова в этот мир, ему во всем его королевстве некого было бы оскопить[51]
. У нас прямо так и рождаются членами «Ассоциации инвалидов торговли»[52], а амбиции сводятся к главному призу в лотерее «Лиги слепых имени Святого Иоанна Божьего» — навороченному «Форду Капри», выставленному в кузове грузовика, увешанного орущими громкоговорителями.Друг задел своей светлой бородой плечо психиатра: он был похож на активиста-эколога, сделавшего буржуазному миру щедрую уступку, повязав галстук.
— Так начал ты писать? — поинтересовался он.
Что ни месяц, друг оглоушивал психиатра этим пугающим вопросом: для врача мусолить слова означало примерно то же, что предаваться постыдному тайному пороку, страсти, удовлетворение которой он вечно откладывал.
— Пока я не начал, могу убеждать себя, что, если бы начал, писал бы хорошо, — объяснил он, — и тем компенсировать колченогость всех своих многочисленных конечностей хромой сороконожки. А если возьмусь за книгу всерьез и при этом выдам нагора дерьмо, где тогда искать оправдания?
— Можно не выдавать на-гора дерьмо, — заметил друг.