Улица с одним ярко освещенным и другим затененным тротуаром походила на хромого в разных ботинках. Врач задержался на крыльце дантиста, пощупал ноющие челюсти, чтобы убедиться, что от глаз и ниже он по-прежнему существует: с тех пор как увидел в Африке глаза крокодила, плывущего по течению в надежде наткнуться на какую-никакую заблудшую плоть, он боялся выпрыгнуть из себя и поплыть, лишившись балласта внутренностей, мимо слепых аккордеонистов, вносящих ноту фальши в каждый перекресток, играя на своих ревматических инструментах Шопена в ритме пасодобля. Этот город, его город, своими площадями и проспектами являл ему всегда бесконечно изменчивое лицо капризной любовницы, с конусообразными тенями угрызений совести, ползущими из-под деревьев. Ему случалось внезапно наткнуться на статую Нептуна посреди мелкого озерца, как пьяный, выйдя из-за фонарного столба, внезапно утыкается в жесткий подбородок сурового полицейского, чей культурный багаж пополняется исключительно грамматическими ошибками начальника отделения. Все статуи показывали пальцем в сторону моря, призывая отправиться в Индию или тихо утопиться, смотря по состоянию духа и по уровню готовности к приключениям, накопленному в детстве: врач смотрел на буксиры, похожие на грузчиков, толкающих перед собой огромные танкеры-пианино, и мысленно передавал им право на физические и духовные усилия, от которых отказался, забившись внутрь самого себя, как старый эскимос, брошенный во льдах и ничего не чувствующий, кроме поселившегося внутри его северного сияния. Вернувшись с войны, врач, привыкший жить в лесу или среди подсолнуховых плантаций, привыкший к тому, что для африканцев время — это вечность и терпение, когда минуты, вдруг став растяжимыми, превращались в недели спокойного ожидания, вынужден был ценой мучительных усилий приспосабливаться, вновь привыкать к украшенным изразцами домам, убеждая себя, что именно так выглядят его родные пенаты. Бледность лиц заставляла его диагностировать коллективную анемию, португальский язык без акцента казался ему не менее унылым, чем рабочий день письмоводителя. Вокруг него толклись субъекты, полупридушенные власяницами галстуков, постоянно болтающие о каких-то сводящих скулы пустяках: бог Зомби, властелин Судьбы и Дождей, не стал переходить вслед за ним экватор, поддавшись очарованию континента, где даже смерть окрашена в цвета ликующих триумфальных родов. Утратив Анголу и не обретя вновь Лиссабона, психиатр чувствовал себя сиротой вдвойне, и эта безродность-бесплеменность мучительно длилась и длилась, потому что многое поменялось за время его отсутствия: на улицах стали вдвое чаще толкаться локтями, телевизионные антенны на крышах распугали голубей и прогнали их в сторону реки, обрекая на участь чаек, неожиданные морщины придавали ртам тетушек выражение разочарованных Монтеней, обилие семейных новостей отправляло его в какие-то доисторические главы фамильного сериала, из которого он знал только страницы, посвященные эпохе палеолита. Кузены, которых он оставил в коротких штанишках, бурчали себе в пробивающиеся бороды что-то куда более бунтарское, чем когда-либо приходило в голову ему, отмечались годовщины смерти родственников, которых он оставил увлеченными коллекционированием облигаций Казначейства — занятием, выросшим из детской привычки собирать блестящие крышечки от бутылок, — словом, похоже было, что в его лице вернулся в этот мир брат Луиш ди Соуза[71]
, только почему-то в пиджаке.