Так что в свободные вечера, оседлав маленький исцарапанный автомобиль, он методично возобновлял знакомство с городом, район за районом, церковь за церковью, при этом паломничество всегда заканчивалось на Скале Графа Обидуша, откуда началось когда-то его путешествие навстречу вынужденным приключениям, и до сих пор с графом его связывало, несмотря ни на что, почтительно-мазохистское дружеское чувство, какое питают обычно жертвы к палачам на пенсии. Кабинет дантиста располагался в ничем не примечательной, как диета при гепатите, части города, где продавцы цветов расставляли на тротуарах корзинки со своей агонизирующей весной, отчего в воздухе веяло похоронами, и это напомнило ему тот поздний вечер, когда он зашел поужинать во французский ресторан неподалеку от замка Святого Георгия, где при виде цен рука сама тянулась к пилюлям от изжоги, стихавшей, впрочем, стоило только отведать нежное филе миньон. Был июнь — месяц празднеств в честь народных святых[72]
, и Лиссабон напялил карнавальный костюм в мистическо-богохульном стиле, как если бы голая женщина увешалась стеклянными драгоценностями: отзвуки маршей клокотали в водостоках, нотариусы в приступе загробного веселья наводнили Алфаму, копируя жесты Дракулы. Площадь, где был ресторан, нависавшая над рекой наподобие цепеллина, застроенного низкими домишками, корчащимися от колик, как на картинах Сезанна, поросла деревьями, вобравшими в себя немыслимое количество мрака, теней, которыми ветер бренчал, как мелочью в кармане, как монетами ветвей и листьев, чреватых спящими птицами. Англичане, тощие, как восклицательные знаки, неторопливо высаживались из такси, двигатели которых раздраженно ревели, будто почуяв в себе призвание работать на рыболовных траулерах. Сквозь кружево шума проглядывала, как предчувствие, вогнутая сеть тишины, той самой угрожающей тишины, которая живет в унаследованном от детских приступов паники опасении, внушаемом темнотой, и психиатр, заинтригованный, принялся искать взглядом ее источник от окна к окну, пока не обнаружил на нижнем этаже распахнутую дверь в пустую комнату, без картин, без занавесок, меблированную одним только гробом под черным сукном, стоящим на двух скамейках, да женщиной средних лет со слезами, застывшими на щеках, — воплощением персонажа «Броненосца „Потемкин“», трагической статуей горя.Возможно, это и есть жизнь, думал врач, перепрыгивая через корзину хризантем, чтобы оказаться около своей машины, тонущей в цветах, как труп командора: в центре — покойник, а вокруг— празднество в честь святого Антония, карета скорби, окруженная веселым водоворотом жареных сардин и фейерверков, и обнаружил, что зубная боль пробудила в нем презренные образы «Модаш и Бордадуш»[73]
, которые и составляли истинную суть его души: стоило ему опечалиться, и они воскресали в нем как ни в чем не бывало: дурной вкус, вера в муки Христовы и желание примоститься, как кенгуренок в сумке, на коленях у кого угодно — вот подлинные материалы, вылезающие наружу, едва поскребешь тонкий лак снобизма. Он завел мотор, чтобы покинуть остров золотистых лепестков, из-под которых вынырнул с кривошипно-шатунным всхлипом, как дельфин из озера, и спустился к площади Мартина Мониша[74], разбрасывая растения, как Венера Боттичелли, вновь воплощенная поэтом Сезариу Верде[75]: «Мир чувств западного человека» был отчасти его нижним бельем, кальсонами александрийского размера, никогда не снимаемыми, даже в жаркие минуты случайной связи.