Ночь на улицах и площадях в эту пятницу напомнила врачу те ночи детства, когда он, уже в постели, слушал доносившиеся из кабинета те самые оперные дуэты, которые до его спальни долетали в форме ужасающих ссор: папа-тенор и мама-сопрано орали друг на друга под зловещий аккомпанемент оркестра, усугубленный ночной темнотой, пока один из них не душил другого удавкой до-диеза, вслед за чем наступала глубокая тишина — знак свершившейся трагедии; кто-то валялся на ковре в луже хвостатых восьмушек, забитый до смерти бемолями, и четверо маэстро из похоронного бюро, одетых в черное, вот-вот должны были внести по лестнице гроб, похожий на футляр контрабаса, с распятием из двух скрещенных дирижерских палочек на крышке. Горничные в наколках и накрахмаленных передниках исполняли в столовой «Хор охотников»[112]
с акцентом жителей Бейры, являлся падре в костюме Хозе, окруженный испанской стайкой Дочерей Марии Заступницы. Вой немецкой овчарки с соседней кожевенной фабрики разносился над землей подобно стонам собаки Баскервилей в аранжировке Сен-Санса.По ночам в Лиссабоне кажется, будто живешь внутри романа Эжена Сю, где целая страница отведена Тежу, а улица Барона Саброза — растрепанная закладка, отмечающая место, докуда он дочитан, и это несмотря на заросли антенн на крышах[113]
, похожих на кусты с картин Миро. Психиатр, который никогда не пользовался платком, утер сопли и слезы куском зеленой ткани, которым обычно вытирал стекло, запотевшее от его теплого коровьего дыхания, включил свет (освещенная приборная панель представлялась ему всегда празднично украшенной деревушкой в провинции Алентежу, на которую смотришь издалека) и завел мотор своего маленького автомобиля, чья вибрация передавалась его телу так, как будто он сам был деталью отполированного сцепления. В дверном проеме, как раз рядом, юная девушка целовалась с лысым господином; ее спина была столь чувственна и гармонична, что напоминала некоторые быстрые наброски Стюарта[114], и врач отчаянно позавидовал невзрачному мужичку, который ее гладил, вращая глазами навыкате, как у вареного леща. Желтая американская машина с зелеными стеклами, припаркованная тут же, наверняка принадлежала ему: пластмассовый скелет, подвешенный к зеркалу заднего вида, излучал волны той же длины, что и перстень на его мизинце с золотой монетой в один фунт, удерживаемой тремя серебряными зубчиками. Женись я на дочери своей прачки, был бы, может, и счастлив[115], процитировал вслух врач, глядя на субъекта, из приоткрытого рта которого вырывались звуки, похожие на кипение, как бывает, когда кто-то со вставной челюстью прихлебывает слишком горячий кофе. Когда доживу до его лет, буду есть поцелуи, как суп, и зубочисткой выковыривать застрявшие между зубами остатки нежности; и, возможно, какой-нибудь девушке, вроде этой, покажется, что я элегантен, как менгир.Oh darkness darkness darkness[116]
: бесформенная ночь, вытекающая из домов, зарождающаяся на поверхности земли, берущая начало из асфальта, из луж, из деревьев, из неподвижного молчания реки, из сундуков и комодов в коридорах старых домов, набитых одеждой покойников; врач уже добрался до проспекта Дефенсореш-ди-Шавеш и продолжал потихоньку ехать вперед в безрассудной надежде, что время промчится очень быстро и через три квартала он окажется, счастливый и сорокалетний, в собственном домике в Эшториле в окружении борзых с отличной родословной, безупречно одетый и со светловолосыми детками, тогда как на самом деле знал, что впереди тревожная грусть, беспокойство, которому не видно конца, если он вообще возможен. Обычно он боролся с таким состоянием, проводя ночь то в одном, то в другом отеле (из «Рекса» в «Импалу», из «Импалы» в «Пенту», из «Пенты» в «Импалу»), и поутру чувствовал себя странно огорошенным, проснувшись в незнакомой безликой комнате, подходил к окну и видел там все тот же город, все те же машины, все тех же людей (а я — будто апатрид в родной стране), мыл подмышки образцом мыла «Португальское сено», предоставленным администрацией, и оставлял ключи на стойке с фальшивой непринужденностью отпускника.