И каждый божий день я вела таблицу сравнений: в одной графе – я, в другой – она. Любое ее достижение, бившее прямиком в мой невроз, немедленно туда заносилось. Вот я, с невнятной водянистой внешностью, не вызывающая у прохожего ни малейшего внимания, напряжения взгляда или оборота вслед. Вот она, даже с грязной головой способная влюбить в себя весь трамвай. Вот я и мои осторожные, скучные пятерочные эссе, написанные по хорошему шаблону, увешанные цитатами, с выведенной в финале моралью и геометрической композицией, в которой, как и учили, словам тесно, а мыслям просторно. Вот она и ее бунтарские, амбициозные, невыверенные, щербатые, с заделом на гениальность, сданные сильно позже дедлайна. Люсины шутки тонули в залпах смеха, мои часто встречали деликатным покашливанием. Люся всегда все доводила до конца, через силу и ложась трупом, чем очень гордилась. Я постоянно начинала что-то новое и бросала, пасуя при малейшей трудности. Когда Люся влетала в вагон метро, оказавшийся пустым в час пик не по воле чуда, а по воле уснувшего там вонючего бомжа, она, не стесняясь, вставала и уходила в соседний. А я стеснялась и оставалась на месте, своим сидением показывая остальным пассажирам, мол, так и задумано. Люся моментально становилась своей в любой, даже самой снобской компании, мастерски мимикрируя. Даже случайно впечатавшись во входную дверь, обманутая кристальной прозрачностью стекла, она умела выйти из ситуации блистательно, сыронизировав над собой и тут же переведя разговор в другое русло. Я же все время отмалчивалась в ее тени и отвечала односложно, только когда обращались с вопросом непосредственно ко мне. Люся приходила в гости с большим опозданием, когда веселье уже хорошенько разошлось, и все равно умудрялась занять самое козырное место, подсаживаясь к самым интересным, красивым и ярким. Я всегда приезжала к оговоренному часу и оттого отбывала наказание начала вечеринки – из чувства долга и эмпатии к виновнику торжества. Люся тратила деньги, будто каждый раз – последний, не помнила день стипендии, никогда не унижалась до клянчания у родителей скромных трех тысяч: маленькие шабашки сами просились ей в руки. Я не позволяла себе лишнего, откладывала на черный день, как всю жизнь делал отец, и все равно едва сводила концы с концами. У Люси была тысяча подруг и подружек, друзей и дружков, приятелей и товарок, хахалей и ебарей. У меня, кроме нее, – никого. Люся знала все – светские и общажные сплетни, по какому фильму важно иметь мнение прямо сейчас, грехи и уязвимости преподавателей, сколько муки класть в бешамель, чем чистить кроссовки, кто с кем спит и насколько это серьезно. На ее месте я бы завела какой-нибудь анонимный канал, став факультетской версией Gossip girl. Но я ничего не знала и на ее месте я не была. Мое место было далеко-далеко, где-то в арьергарде.
Я долго удивлялась тому, что в нашем новом, подсевшем на психотерапию мире, где только ленивый не пошел учиться отстаивать границы, уважать чувства других и прорабатывать детские травмы (а по большей части – к месту и не к месту выдавать словесный понос из этих терминов), есть терапия семейная, а дружеской – нет. Почему только парочки, переживающие кризис, измены и непонимание, имеют право на легитимную очную ставку с модератором, не дающим сторонам подраться? Ответа у меня не было. Сил честно все обсудить – тоже. Я просто продолжала носить невыговоренное в себе.
Каждый день своей полупреступной связи с Антоном меня рвало на части – так хотелось все ей рассказать. И вместе с тем от страха, что осудит – за измену Вадику и связь с несвободным человеком. Люся любила повторять правило трех «ж»: не связывайся с жирным, жадным, женатым (вообще-то в оригинале звучит «с жестоким, жадным, женатым», но новая этика и бодипозитив – это совсем не про Люсю). К тому же хранить тайну было неудобно: одна маленькая ложь цеплялась за другую, я без конца путалась в показаниях и чувствовала себя примерно так же, как человек в туалетной кабинке без замка.