Почему-то — некстати — пришло в голову: какое это жалкое, хотя и чрезвычайно распространенное именно в наше время понятие — полуинтеллигент, полуинтеллигенция. И как дурно, что иные — даже умнейшие — путают это слово и это сословие с другим, близким, но противоположным первому — интеллигент, интеллигенция. Впрочем, конечно же, интеллигенция не сословие, а просто сочетание одиноких людей, рассеянных по свету, таких, как Р., о котором мне некогда часто рассказывал Бутов.
В том ли разница, что интеллигент знает языки, музыку, живопись, современную науку, что ему по-блоковски «внятно всё»? Конечно, и в этом, но во вторую очередь. А главное — что он имеет свою идею, направление движения, диктуемое этой идеей. И идет не со службы домой, не в гости — картишками перекинуться, а в одном своем направлении. И если на пути гильотина, виселица, выстрел в затылок, нищета, непризнание и враждебность окружающих — он не свернет. И если он исчезнет одним из перечисленных способов, тогда что ж? Свет, который он излучал, вот это самое утреннее сияние успело осветить хоть одну душу — несмотря на все успехи современной светоизоляции; одну душу, чаще всего не больше, чем одну или две, — но разве этого мало?
И если так судить, я, записывающий это повествование — именно полуинтеллигент, а Александр Максимович напротив — интеллигент хотя бы в силу истинности своего дарования, во всяком случае — мог бы стать интеллигентом.
Сейчас, после смерти?
Да, именно сейчас, — в силу великих слов «смертию смерть поправ».
Тут надо оговориться, что путаница мыслей не мешала мне. Я оделся и умылся, позвонил на вокзал и узнал, что поезда на Т. есть в 0.15 и в четыре часа ночи. Постановил для себя непременно уехать в 0.15 — тогда исключены всякие случайности, а что они грозят мне, я уже сознавал. Не достану в Т. такси, доберусь хоть пешком до этого самого Нового кладбища. А уехать в 0.15 вполне возможно — до вокзала рукой подать.
По улице во всю недобрую силу гулял осенний ветер, разметывая опавшие листья, а в голове продолжалось то же путаное коловращение мыслей, по сути пустяковых даже.
Например, я спросил себя: «Ну, а если бы умер ты, нашелся бы хоть один, готовый пожертвовать ради тебя сторублевками? Для чего — чтобы не потерять партнера в преферанс? Один, X, — скажет себе, что все это сон, плод возбужденной фантазии, хотя и поймет в глубине души — нет, не сон; как понял, допустим, я. Другой, Y, которому врач недавно раздраженно заметил: «столько жиру, что невозможно прослушать сердце», — повернется на другой бок и с новыми силами захрапит, успев только успокоить себя: «Не я же умер, а до Алешки Теплова какое мне дело». Ну a Z? Черт с ним, с «зетом», да и есть ли он?!
И я подумал — это уж из области более важного, — что в каком-то научно-популярном издании была статейка о «расширяющейся вселенной». Сущности ее я не понял, но показалось, что вот, когда протечет еще одна Вечность, звезды и планеты разбредутся так далеко, что они даже не будут видеть друг друга, если бы и было у них одухотворенное свойство «видеть». Над каждой звездой прострется ночное небо, «пустота» (все время мелькало в мыслях это обреченное бутовское слово).
И мы, люди, как бы предугадываем судьбу звезд; и нас разметывают, как ветер листья, — другие ветры: войны, революции, лагеря — всё, чему мы были даже не свидетелями, а причастниками.
Пустота, разъединенность, ненужность друг другу.
И если бы не связи матери с ребенком, любимого с любимой, тогда процесс окончательного разъединения быстро — не успеешь оглянуться — завершился бы; а так — что-то все же нет-нет да и встанет на пути ветров моего печального времени.
И опять же, пока опутывали меня эти отвлеченные соображения, я продолжал делать все, что требовалось. В ноль часов — был на вокзале. В 0.10 — купил билет, как сказала кассирша — последний, и выбежал на платформу. Поезд одноглазым циклопом приближался, и вот — остановился. Я бросился к хвостовому тринадцатому вагону, когда путь преградил некто в дубленке, шляпе пирожком и с рыжими кошачьими усами.
Он крепко охватил холодной и твердой, как железо, лапой — именно «лапой», так кажется точнее всего, — правую мою руку, в которой я зажал билет. Подняв круглое, красномясое лицо, мокрое от слез (глаза у него были закрыты, словно могли нечто преждевременно выдать), он скороговоркой проговорил:
— Матушка умирает — медикус специально звонил. Может, знали матушку? В миру, как прежде выражались, Евфросинья Мокевна?! А там, — он коротко и неопределенно взмахнул рукой, показывая не то вниз, не то вверх, — там другое дело. Если ночью явлюсь, может, поспею к ложу страдалицы. Хотя и будучи врагом суеверий, приму родительское напутствие. Поэтому и решил обеспокоить именно вас, как человека с душой. Остальные, которые тут, давно душу заложили и перезаложили, остались с душонками. Странное словцо его «душонка» походило на другое — «душно» — и вызывало физическое ощущение, что нечем дышать.
Бормоча свою невнятицу, рыжий в дубленке вырвал билет и с невероятной быстротой метнулся к поезду.