Все это было серьезно, но, вероятно, еще не безвыходно. Мне казалось, что перед Горбачевым открыты две широкие перспективы. Он мог расколоть Коммунистическую партию, лишить ее действенного контроля и попытаться использовать избранных в республиках, краях и областях руководителей, а также настроенных на реформу интеллектуалов для осуществления реформ — либо он мог повернуться спиной к перестройке и попытаться восстановить настолько насколько это окажется возможным, старую систему К этому по сути, призывал Лигачев и с этим согласился бы Рыжков, коль скоро это проводилось бы под домовой завесой реформаторской риторики. Не было необходимости заявлять о смене политики, поскольку Москва могла бы вернуть себе рычаги управления, попросту сделав серию мелких шагов назад.
Трудность выбора первой стратегии состояла в том, что Горбачев, приняв ее, рисковал бы обречь себя на судьбу Хрущева. Трудность выбора второй была в том, что она не давала успеха в длительной перспективе. Даже если удалось бы успешно вернуть рычаги управления, страна оказалась бы в результате в положении еще хуже того, каким оно было до начала перестройки, и необходимость новой попытки начать реформирование была бы всего лишь вопросом времени — но тогда это стало бы уделом кого–то другого, а не Горбачева, который ушел бы в историю образчиком полнейшей несостоятельности.
XII Зима тревог
Михаил Горбачев, новогоднее обращение,
31 декабря 1989 г.
Казимир Мотека, обращение к митингу в Вильнюсе в день прибытия Горбачева
Борис Ельцин, январь 1990 г.[64]
Егор Лигачев, 2 февраля 1990 г.[65]
В Советском Союзе давно установился обычай, согласно которому высший политический руководитель обращается к народу 31 декабря за несколько минут до того, как пробьет полночь. Как правило, такие речи состояли из поздравлений самих себя с достижениями уходящего года и выражений уверенности, что в будущем станет еще лучше.
31 декабря 1989 года, между тем, традиционный подход не годился. Неприятности, скопившиеся за год, были столь очевидны, что любая попытка сделать вид, будто их не существует, возмутила бы людей. Горбачев это понял и обратился к своим соотечественникам, сохраняя трезвое самообладание, Он подтвердил, что 1989–й был «труднейшим годом перестройки», и признал, что хозяйственная реформа столкнулась с «непогодой», но заявил, что 1989 год, со всеми его болями, заложил фундамент для будущего мира и процветания. Окончание холодной войны позволит 90–ым годам стать «самым плодотворным периодом в истории цивилизации», Больше всего нужны окажутся «разум и доброта, терпение и терпимость».
Мыс Ребеккой следили за обращением по телевизору в кабинете на втором этаже Спасо—Хауз, где расположились с друзьями, приехавшими из Канзаса. Я попытался с ходу переводить речь, что вынудило меня уделить ей больше внимания, чем могло бы быть. Едва Горбачев закончил, кремлевские куранты пробили полночь и мы откупорили шампанское. Но я почувствовал: чего–то в речи не хватало.
Мы выпили за Новый год, и тут меня вдруг осенило: Горбачев ничего не сказал о Ленине, коммунизме или Коммунистической партии! Обычно эти темы обязательно звучали в таких речах советских руководителей. Неужели это первый год, когда они были опущены?
Когда наши гости отправились спать, я порылся среди своих видеозаписей и отыскал сделанную за год до того. Прокрутив ее, я обнаружил, что память меня не подвела: 31 декабря 1988 года Горбачев говорил о «возрождении ленинского понимания социализма» и об «ответственности ленинской партии».
В ту ночь Ленина убрали, а религию впустили. По одному из телевизионных каналов шла передача о «круглом столе» священнослужителей, обсуждавших социальные и человеческие ценности веры, и прозвучала проповедь митрополита Русской православной церкви. Контрасте прошлым, когда средства массовой информации упоминали религию, только подвергая ее нападкам, был разительным. На деле, так повелось, что самые популярные развлекательные программы показывались на пасху — в надежде, что это удержит молодежь от похода в церковь.