Я знаю, что Чакрабон жив и живет у себя в Сиаме, а так как мне приходилось бывать на Востоке, то я могу рассказать о том, как узнал Чакрабон об Октябрьской революции.
У озера Тогесан уже выплыл на поверхность и дозревал болотный рис. На плоскодонках ездили крестьяне в рисовых зарослях. Они наклоняли колосья над лодкой и били рис палками так, как у нас дети, играя, бьют крапиву. Рис осыпался в лодки. Крестьяне собирали в горах навоз и летучих мышей.
Император был во дворце. Без стука открылась дверь. Без паузы вошла в дверь чья-то спина и повернулась боком, пропуская вперед французского резидента.
Несколько слов от меня, что император Сиама говорит только по-русски.
— Мы не решались тревожить раньше вашу долгую и законную скорбь, — быстро заговорил француз, — но изменнический выход России из рядов союзных армий заставляет нас набрать Вспомогательный корпус. Но изменнический выход России, — быстро переводил на русский язык человек в морской форме.
Телеграф в странах Востока идет на невысоких железных, внизу раздваивающихся столбах, поэтому он похож на изгородь. А столбы похожи на сплетниц. Телеграмма, пока идет, напитывается слухами. Я в северной Персии получил через Индию телеграмму следующего содержания:
При выходе из цирка Чинизелли Зиновьевым убит известный большевик Максим Горький. Викжель[359]
протестует.Представьте себе эту телеграмму в руках принца Чакрабона.
Или представьте себе, что вы из Москвы переселились на луну и что там душно. И вдруг вы на луне узнаете, что вам въезд в Москву воспрещен навсегда и квартира ваша сдана другому. Так как никому еще никогда не случилось прочесть библию и историю России, нарезанные узкими полосками и смешанные с утренней газетой, то я не могу передать впечатление от октябрьских телеграмм на Востоке. Уже опять появились в саду тени, и свет солнца перестал быть лобовым, когда Чакрабон дочитал последнюю телеграмму.
Офицер свертывал ленты в аккуратные кружки с тем отсутствием впечатлений, с которым человек, провалившийся на экзамене, надевает пальто в передней.
Лейтенант вышел в сад. Сад был в стереоскопе, пространственный, но нереальный. Перья пальм демонстративно обозначали первый план.
На что это похоже.
На пыль, висящую в воздухе и не имеющую веса.
На жалость.
На человека, который идет по дороге с заросшей травой, поет и не знает, что поет.
А на это похож сам писатель.
На песню, которую поют невнимательно.
На бога, который наскоро, в шесть дней, создал мир и доволен, что седьмой день — воскресенье.
ДРОВА
Неужели они и раньше были такие тяжелые?
Пока достанешь, перевезешь, да по лестнице, и топить не захочешь.
А мне дрова таскает один человек. Очень любезный такой и старательный: у нас пять этажей. Только я боюсь.
Муж мой из поляков. Помер давно. Сын у меня в Варшаву уехал. Мама, — говорит, — я буду писать. Не пишет. Живу я вместе с его женой, зову ее дочкой.
Очень у нас дует из-под двери пустой комнаты. Взяли жильца.
Георгий Сигизмундович из поляков, но по-ихнему не говорит. Маленький такой — мне по плечо.
Пожил. Опять из-под двери дует.
— Вы бы на ночь топили, — говорю.
— Печурка тепло не держит, простудитесь.
— У меня легкие, — говорит, — здоровые, я на ночь не топлю.
Встала я раз утром, а дочка у меня на плите спала. Пошла на кухню. Лежат они, жилец и дочка, на плите, пальто его укрылись. А галифе на стуле висят. Очень мне было это обидно, вот, думаю, какие у тебя легкие. Ничего я им не сказала. Только вещи свои на рынке сама стала продавать. Вещей у меня много. А жилец начал звать меня маменькой. И жили мы так очень смирно.
Был день, когда муж помер, и решила я пойти на могилу на Смоленское кладбище. Начала с утра одеваться теплей. Узнал жилец.
— И мы с вами мамаша, — говорит. На Смоленском кладбище тихо. Стою у могилы. Холодно. Даже не плачется.
Вынимает дочка бумажку, вытрясла порошок в руку и съела.
Спрашиваю — что это?
Георгий Сигизмундович отвечает моментально — это, мамаша, сердечные порошки, дал мне их на службе фельдшер; время сейчас голодное, блокада и угощать друг друга нечем. Вот и едят порошки. Съешь такой порошок, и станет весело. У меня и для вас есть.
Съела один порошочек.
Пошли.
Я вперед. Думаю, еще целоваться будут, так чтоб не мешать.
Слышу, говорит дочка — что же она не падает? Отвечает жилец — сейчас, — и слышу щелкнул за мной раздав. Обернулась я, вижу, он в меня из нагана стреляет, сейчас осечка была.
Бросилась я на него. Хотела прямо в снег втоптать. А он, не повернув нагана, мне прямо в лоб дулом ударил. Только это хорошо, если бы рукояткой, так убил бы, хоть и слабый. Упала я на землю, кричу, кровь на глаза, хочу снег в рану, а все песок хватаю. Слышу, бегут от меня мои, и дочка бежит и кричит. Поймали их какие-то рабочие, кресты красили. Притащили ко мне.