«Помню, шел я раз в Москве по улице и впереди себя вижу, вышел человек, внимательно посмотрел на камни тротуара, потом, выбрав один камень, присел над ним и стал его (как мне показалось) скоблить или тереть с величайшим напряжением и усилием. „Что такое он делает с этим тротуаром?“ — подумал я. Подойдя вплоть, я увидал, что делал этот человек. Это был молодец из мясной лавки; он точил свой нож о камень тротуара. Он вовсе не думал о камнях, рассматривая их, и еще меньше думал о них, делая свое дело, — он точил свой нож. Ему нужно было выточить свой нож для того, чтобы резать мясо; мне показалось, что он делает это дело над камнями тротуара. Точно так же кажется, что человечество занято торговлей, договорами, войнами, науками, искусствами; одно дело для него важно и одно только дело оно делает: оно уясняет себе те нравственные законы, которыми оно живет…»[680]
Не стану спорить с мертвым Толстым. Возьму его как искусство — мимо.
Возьму примером. Не в том дело, что мы лежим на стлище, что нам больно или радостно. Дело в острении ножа, в искусстве.
А камни, о которые точат нас, они лежат по другому делу, иначе положены, нужны нам, но текут иначе.
А если я влюблен в камень, в ветер, если мне не нужен сегодня нож?
Лён не кричит в мялке[681]
. Мне не нужна сегодня книга и движение вперед, мне нужна судьба, горе тяжелое, как красные кораллы.Устрица сближает створки раковины напряжением. Сжав их, она уже не работает. Мышцы ее не выделяют тепла, но держат створки.
Таким мертвым сжатием сжаты стих и проза. Их нельзя держать теплым усилием мышц.
Тридцатитрехлетняя раковина, я сегодня болен. Я знаю тяжесть усилия на створках. Этого не должно быть.
Мне не нужна сегодня книга. Жизнь проходит мимо меня и берет меня в провожатые на день.
Жизнь, я хочу говорить с тобою, открыв створки.
Погляди мне в лицо, жизнь.
Лежу на стлище, как на даче.
Я бью воду лапами
В темной аудитории читал Бодуэн де Куртенэ[682]
, филолог, изменивший много в своей науке, но не сумевший написать книги. Книга потом написана Мейэ[683].В первый год пребывания на филологическом факультете для филолога нужно сдать греческий язык, в размере умения переводить книгу Ксенофонта[684]
.Я не сдал.
В это время появились футуристы.
Но прежде, чем рассказать про то, почему я так охотно засунул желтые искусственные цветы за обшлаг своего сюртука, расскажу о том, как я был скульптором.
Не нужно скрывать, что в доме нашем на стене висели очень плохие картины, и только странный экстравагантный и отчаянный вкус моего отца, строившего дачу вверх без плана, пока хватало денег, спасал наше жилье от того, чтобы в нем не было совсем нехорошо.
Я читал много, но символистов не знал.
«Весы» видел случайно, на обложке «Аполлон» меня смущал человек[685]
, голизна которого закрывалась только буквами: «Будем как солнце».Буквы просвечивали.
Шервуд
Когда я начал лепить, то пошел поэтому к Илье Гинцбургу[686]
.Академические коридоры я узнал, таким образом, раньше, чем университетские.
За одной из дверей одного из этих перерезанных четыре раза подворотнями коридоров и нашел я Илью Гинцбурга.
Маленькая обезьяна кричала в его мастерской за железной сеткой. С сильным еврейским акцентом.
Илья Гинцбург был очень мал, со слабой ручкой.
Он похвалил мою лепку, а я попал скоро к Шервуду[687]
, в мастерскую на Казанской.Лысый Шервуд был строг в своей полной сухим теплом и запахом мокрой глины мастерской.
Вместо таланта у меня тогда было нигде не помещенное, тихое бешенство.
Я начинал яростно и сразу удовлетворялся.
Шервуд объяснил мне, что такое форма и что лепят не для того, чтобы сделать выражение. Он научил меня лепить затылки и искать общую форму.
В голодное время Шервуд жил платой за случку козла.
Я не сделался скульптором, но понял очень много.
Со мною лепил еще один человек, слабый, со слишком маленьким сердцем. Тот лепил хорошо. Он стал потом архитектором. Ему нужно строить большие здания, а он не умеет лезть в мясорубку и так и представляет собою большой плохо помещающийся в слабое тело талант. Его зовут Ракузин[688]
.Жизнь он выносит мужественно.
Шервуд и мокрая глина научили меня по правильному понимать искусство.
Наука и демократия
В это время появились футуристы.
Давид Бурлюк с поднятой бровью, Крученых, Николай Бурлюк, тоже в сюртуке, и Владимир Маяковский еще в черной бархатной куртке. Еще не в желтой. Чуковский читал о них[689]
. Они вступали в моду.Лестница литературных направлений ведет к нарисованным дверям. Лестница существует эта, пока идешь.
Сейчас Крученых издает себя уже много лет[690]
. Давид Бурлюк в Америке.У Маяковского тогда был голос — бас из черного рта — и черный шелковый цилиндр.
Футуристов травили. Несколько раз сговаривались не писать о них ничего.
Но мы оказались крепче Азовско-Донского банка[691]
.Только не входите в нарисованные двери.
Начинали с новых образов и с заумного языка. Как будто обвалился берег, слои стали видны, и из-под глины лез, отгоняя собак, живой мамонт.