Маяковский, Крученых и Чуковский выступали перед медичками[692]
. Чуковский противопоставил футуристам науку и демократию вообще.Кто-то из футуристов непочтительно сказал о Короленко.
Был визг. Маяковский прошел сквозь толпу, как духовой утюг сквозь снег. Крученых отбивался калошами. Наука и демократия его щипали, — они любили Короленко.
Доктор Николай Иванович Кульбин
[693]Высокий, лысый, с небольшой круглой головой. Китель хаки. Живописец на алюминии. Человек, рассчитывающий в искусстве на случайность. Дилетант, он верил во влияние солнечных пятен на революцию, в гениальность Евреинова, в то, что стоит говорить людям «ты — гений» потому, что человек пройдет по канату, если уверен в этом.
Он любил целовать женщинам руки. Не мог написать статью и все писал цветными карандашами плакат в углах, о том, что камни падают па землю потому, что ее любят.
Перед смертью написал другой плакат:
Перед этим завесил стены комнаты картинами на алюминии, кустарными тарелками и покрасил колонки буфета в синий цвет.
Покрашенный буфет не изменился.
Жизнь доктора не покорялась солнечным пятнам. Женские руки мелькали мимо, как клавиши.
Одиночество около покрашенного буфета сменилось революцией. Он ждал ее по солнцу.
Умер Кульбин счастливым на третий день исполнения ожидания[694]
. Меня он любил и считал своим продолжателем. Платил мне три рубля в день[695], чтобы влиял на его сына и сделал бы Ваню похожим на себя. Учил питаться.Сын Кульбина потом служил в милиции, дрался с бандитами, варил мыло из конины и стал комсомольцем.
А семья долго продавала рояль и на что сейчас живет — не знаю.
Про акмеистов Кульбин говорил, что у них мелкое сечение кровеносных сосудов. Обещал мне, что у меня не будет малокровия и будет склероз.
Велел спать десять часов в сутки.
Николай Иванович, у вас была хорошая смерть. Не знаю, какую дорогу выбрали бы вы.
Лестницы ведут к нарисованным дверям. Сейчас же, после извержения вулканов, суп вскипел и его разливают по тарелкам.
Вы мне обещали гениальность.
Я не возвращаю вам подарка.
Попробую еще походить по канату.
Сплю много.
Сергей Городецкий, которого вы любили, не пишет ничего. Он живет в доме, в одной из комнат которого когда-то задушили Ксению Годунову, а потом держали Пугачева перед казнью.
Дом крепкий, потом в нем Новиков печатал книги[696]
. Сейчас дом — жилая площадь.Василиск Гнедов дрался у Никитских ворот[697]
тогда, когда боем сносили там дом[698].Онемел на стихи.
Пронин[699]
ходит не старея, — только ладони в морщинах.Умер Блок. Жив Беленсон[700]
.Корней Иванович Чуковский уже дедушка и в душе у него по-прежнему пыльный вентилятор.
— А больше всего, — говорил Кульбин, — бойтесь триппера. Триппер смиряет человека.
Бодуэн де Куртенэ, Блок, Якубинский
С футуризмом и скульптурой уже можно было много понять. Тогда я понял искусство как самостоятельную систему. С этим я прошел через всю вторую фабрику. С книжкой в 32 страницы цицеро явился я к Бодуэну де Куртенэ («Воскрешение слова»).
Это вздорный великий старик.
Я попал в профессорскую квартиру с полками. Эти полки стояли по стенам и выходили на середину комнаты. На полках стояли книги. Целый народ книг.
Полки потом сгорели во время великой революции, а книги, книги профессоров разбрелись по свету.
Сейчас они собираются в новые компании.
Кроме книг, в комнате была выродившаяся мебель.
Сел на боком поставленный к столу стул.
Стулья так ставят, чтобы на них сидели, робея, студенты. Робел.
Бодуэн — иерусалимский король[701]
, как написал он раз это в Казани на карточке приват-доцента. Бодуэн или Болдуин, действительно, потомок первого иерусалимского короля.Он выслушал меня и познакомил с Львом Якубинским[702]
.Трудно писать книги, Лев Петрович! Не знаешь как? Не знаешь что?
Эскимосы связывают себя ремнем, когда сидят над продухом, сделанным тюленем во льду.
Холодно, трудно выдержать.
О Бодуэне мало. Он председательствовал на митинге и в конце заговорил о науке и демократии[703]
, но не щипался.Я стал другом Якубинского. Он многому научил меня.
У самого Якубинского робкий шаг, как у циркуля, боящегося согнуть выверенные свои ноги.
Я ошибался много, Лев Петрович, и еще наошибаюсь.
Но ведь нет правды о цветах, а есть ботаника.
Я провел вторую фабрику, мысля, или, как сказать об обрабатываемом предмете, испытывая мысль о свободе.
Сейчас меня занимает вопрос о границах свободы, о деформациях материала.
Я хочу изменяться.
Боюсь негативной несвободы.
Отрицание того, что делают другие, связывает с ними.
Пришла война и пришила меня к себе погонами вольноопределяющегося. Она говорила со мной голосом Блока, на углу Садовой и Инженерной.
«Не нужно думать о себе во время войны никому».
Потом он говорил мне: «К сожалению, большинство человечества — правые эсеры»[704]
.Пушечный выстрел не уместился в долине Вислы
[705]…Война висела на стенах объявлениями.