Следы по снегу или по грязи идут только к подворотням.
Парадные лестницы в Петербурге почему-то были закрыты, вероятно, казалось, что оттуда дует. Все ходили по черным. Черные круты, темны, но казалось, вероятно, ошибочно, что из них дует меньше.
На парадных с голоду вымерли даже привидения.
Однажды по черной лестнице, очень крутой, потому что дом был доходный, построенный с расчетом — на шестой этаж к Алексею Максимовичу поднялся композитор Глазунов, директор консерватории.
Я разговор знаю по передаче Горького и за полную точность диалога не отвечаю.
Глазунов сказал устало, что появился новый, очень молодой музыкант.
Если бы Горький поступил в ангелы и его назначили стоять у каких-то ведущих в очень хорошее дверей, он не сидел бы, а непременно стоял или прохаживался и вообще вел бы себя так, как молодой человек, влюбленный и пришедший на свидание в метро.
Самый нужный, самый великий, самый милый должен прийти вот сейчас, а он, Алексей Максимович, откроет ему двери и передаст ключи города.
Себя он считал только комендантом.
В соборах Петербурга в морозе, среди мохнатых от инея стен, висели раз навсегда свернутые выцветшие знамена, отбитые в неописанных боях.
Свернутые знамена пыльны и радужны, знаменосцы забыты.
Придет новый человек, теплом наполнятся огромные комнаты, развернутся знамена, настанет новая жизнь человечества, будут оправданы и прощены сражения.
Произойдет это завтра или сегодня к вечеру.
Если этот человек придет в кабинет Алексея Максимовича, Алексей Максимович встанет, проведет рукой по непоседевшему ежику, улыбнется синими глазами и уступит пришедшему свое место и затопит печь, чтобы пришедший согрелся.
Ждет Алексей Максимович. Он уже видел молодого рыжебородого Всеволода Иванова, сутулого Исаака Бабеля, который как будто тихо напрягается, чтобы передвинуть тяжесть. Переписывался с Фединым. Полюбил Зощенко с его темным лицом, тихим голосом, внимательным взглядом. Видал Блока и спорил с ним.
Любил и уже отлюбил и поссорился, признал и не признавал Маяковского. Потому что самое горячее ожидание часто ошибается.
Девы ждали женихов, и у них иногда не хватало масла в светильниках.
Горький ждал будущего, как женщина ждет любимого: слушал шаги идущих по лестнице.
Вот сидит усталый, похудевший, одутловатый Глазунов, о нем надо заботиться. Это тоже важно.
Горький разговаривает с Глазуновым. Говорить надо о многом. Хлеба мало, его делят восьмушками.
Но Глазунов имеет лимит на консерваторию.
— Да, — говорит Глазунов, — нужен паек. Хотя наш претендент очень молод… Год рождения — тысяча девятьсот шестой.
— Скрипач, они рано выявляются, или пианист?
— Композитор.
— Сколько же ему лет?
— Пятнадцатый. Сын учительницы музыки. Аккомпанирует кинокартинам в театре «Селект» на Караванной улице. Недавно загорелся под ним пол, а он играл, чтобы не получилось паники, но это неважно: он композитор. Он принес мне свои опусы.
— Нравится?
— Отвратительно! Это первая музыка, которую я не слышу, читая партитуру.
— Почему пришли?
— Мне не нравится, но дело не в этом, время принадлежит этому мальчику, а не мне. Мне не нравится. Что же, очень жаль… Но это и будет музыка, надо устроить академический паек.
— Записываю. Так сколько лет?
— Пятнадцатый.
— Фамилия?
— Шостакович.
Трудно дождаться и узнать.
Труднее, дождавшись, увидать не того, кого ждешь, перешагнуть через себя и отказаться от себя для увиденного будущего.
Гавриил, трубя в свою трубу, извещает не о нас, а об идущих вместо нас.
Жили-были. Рассказывает Виктор Шкловский
Есть такое поверие, что самые лучшие ответы придумывают на лестнице, когда уже ушли. И в воспоминаниях люди улучшают свое прошлое, меняют обстановку, заводят новых людей и сажают липы. Липы цветут, воспоминания от этого прекрасные, а я попробую без лип. Когда мы начинали работать, двадцать четыре года было много, а теперь сорок лет — молодой писатель. Помолодел [писатель].
Ну вот, товарищи. Значит, зовут меня Виктор Борисович Шкловский. Я сын учителя, мне восемьдесят четыре года. Начал печататься я с четырнадцати лет. А первый раз я напечатался в 1908 году. Так это много. Но многолетие, даже без больших болезней, тоже трудная вещь. Ну, например, у меня была телефонная книжка: я вычеркивал фамилии, вычеркивал фамилии. И самые необходимые фамилии, такие близкие друзья, которых… вот что-нибудь надо узнать… ну, Евгений Дмитриевич Поливанов был такой у меня друг, который писал [о себе]: «неграмотен совершенно, по-бутукудски», — есть такое племя. — «В случае необходимости предупредите за три месяца, чтобы я изучил». А я был сильно неграмотным человеком, не только по-бутукудски. И вот ушло время. Изменилось время. Изменился способ одеваться, способ ходить по улице. Ведь я же помню, как загоралось электричество, помню, как пустили трамвай.