А про себя говорить трудно. Постоянно писал столько книг, что я их не помню: даже не перечислишь. Ну, наверное, где-то больше тридцати. Переводов — на десять-одиннадцать языков. Очень долго работал в кино, и очень люблю кино. Надо начинать просто. Вот вы знаете «Чапаева»: все знают «Чапаева». А я знаю братьев Васильевых: они не братья, они однофамильцы. Это я их называл братьями, и они приняли это название. И они работали монтажерами, склеивали ленту, редактировали американские ленты, собирали членские взносы, — были рядовые работники кинофабрики. Снимали одну картину, которая не понравилась. Дали им другую картину, очень маленькую — о кроликах. Они сами написали сценарий. Играл, значит, актер, который говорил: «товарищи, я кролик». Он снимал свою шкуру и потом рассказывал про себя, какой он полезный. Следующей картиной им дали «Чапаева»: только немую. Когда они начали снимать, то директор — тогда было смелое время — начал снимать немую картину, как звуковую. Потому что выходит. Потом картина, значит, была сдана. И вот посмотрели, и Бала-Добров[866]
— тогда был директор Кино [Госкино] — сказал: «ну что ж, в клубном прокате пройдет, свои деньги мы вернем». И потом оказалось, что это «Чапаев». Вот — видите, удачи и неудачи. И видать, сколько до удач — неудачи.Вот вы будете скоро отмечать работу Толстого. Когда Толстой уезжал на Кавказ, он взял с собой флейту и английский словарь. Ему брат, который очень любил его, сказал: «неудачник ты у меня, Лева. Ни на флейте ты не будешь играть, ни английский язык ты не изучишь». На флейте он, действительно, не научился играть, но английский язык он изучил замечательно. Он первый записал кавказские песни. Он все мог.
Если меня бы наняли носить его рукописи со стола на стол, то я забастовал бы, заболел бы. Просто какая-нибудь маленькая статья, а в ней четыреста страниц черновиков.
Значит, старости нет. Это отговорка. Молодость — есть. Но это не отговорка тоже. В ней [в молодости] нет времени. А вы знаете, что ведь Чехов умер сорока четырех лет. А сколько он сделал! А Лермонтов! А Пушкин, который умер тридцати семи лет… и который считал, что он мало работает! Какая техника работы! Какое умение работать! Работа с рукописью: когда ему надо было записку на военной грузинской дороге подать грузину, что ему надо выдать лошадей, — он сделал три черновика. Чтобы это было грамотно, чтобы грузин не смеялся, что человек плохо по-русски написал. Вот эта энергия все время переделывать и ставить перед собой неразрешимые задачи — тогда по дороге сделается разрешимое. Не обрезывайте себе будущего!
А дальше, значит, теперь так: вот этот город; город, который никто не мог взять. Его выгрызли голодом — вот Питер, Ленинград. Ведь каждый дом — это история какого-то заблуждения, какого-то вкуса. Толстой писал: «зачем строят этот собор, зачем эти колонны, которые ничего не подпирают». Но это — Исаакиевский собор. Тут бедствовал Достоевский, тут расстреливали Достоевского. И этот город — как! — не то, что это собрание ошибок. Это собрание попыток: и надо опять его перелистывать. Сюда приезжали неудачники, французские архитекторы, итальянские, которым дóма не дали возможности сделать невероятные вещи, а здесь — им позволили. Они построили этот фантастический город.
Мы перелистываем каменную книгу истории — город. Если вы возьмете киноленту в руки, то вы увидите, что отдельные кадры стоят, но кинолента — движется, движется по-своему, слитным движением. В искусстве кадры сменяются, движутся и остаются. И город остается. Остается не выметенным, не прошедшим, а существующим в искусстве. Об этом говорил Пушкин: что старое искусство — это не плохое искусство, не отсталое искусство, а это другое искусство. Скажем так, физика, даже тридцать лет тому назад созданная, — она другая, прошла. А искусство — тысячу лет тому назад — существует. Об этом писал и Маркс. Пушкин — он остается и он двигается нашими разными восприятиями. Петербург Пушкина — и даже Петербург моей юности, детства — был совсем другой. Прежде всего, в нем был дым из труб: они упирались в небо. Потом окна были не освещены, мог [быть освещенным] только угол окна свечением лампы, а само окно — не было освещено. Потом — это был город чистоты, чистого снега.