Когда говорят, что Маяковский не имел корней в старой России — …это все неправда. Пушкина, например, он знал наизусть. И жил Пушкиным. Но самое народное — это иметь будущее своего народа. Маяковский, прежде всего, знал говор. Он говорил, что улице, — улице нечем кричать и разговаривать. Он вел сегодняшний день и будущий день поэзии. Я помню так: был маленький вечер — закрытый, пятнадцать человек пришло — председательствовала жена Горького, которая была тогда в Т. О., начальником театрального управления[899]
, и Блок пришел. Маяковский пришел. Блок был печальный всегда, медленно говорил: как будто слова написаны на стене, и он их так читает. Он подошел к Маяковскому и говорит: «Мы были талантливые, но мы не гении. Вы нас отрицаете, но у меня есть одна просьба: у Вас есть в „Мистерии-буфф“ рифма „булкою“ и „булкою“[900]. Она мне не нравится. Мне жалко себя, Маяковского. Вот эту рифму снимите, потому что о булке не будут люди, которые воскресли, вспоминать и введут новую „Мистерию“». Видите, какое положение писателя, хорошего: он работает без отрыва от производства. То есть он работает все время. И Толстой, Блок, Маяковский, Горький — они работают все время, и иногда видно, как он отрывается и уходит к себе, в свое измерение. Маяковский, например… он стихи писал для себя вслух: записывал, клал в карманы, а потом в неделю раз осматривал карманы и жег черновики. Он одни стихи любил, другие стихи не любил. Петербург, — и даже точно скажу, — Петербург революции и Петербург художников, которые создали Петербург, — он очень любил. Он был настоящий, большой, монументальный художник. Как он говорил: «Стих войдет, как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима»[901]. Вот это навек сделанное. Значит, я раз ходил с Маяковским по улицам, и вот разговариваем. Он говорит: «Ты теперь помолчи: сейчас рифма. Вот я перейду улицу, и она будет».Петербург — город писателей. Когда вспоминаешь, то не надо вспоминать про себя. Но все равно все-таки вспоминаешь! Как-то моей дочке сказали раз, когда она была… ну крошечная совсем девочка: «Как ты похожа на папу». Она вздохнула и сказала: «Приходится» (
«Случайно к нам приходят поезда, и рельсы груз выносят по привычке. Пересчитать людей моей земли и сколько мертвых встанет к перекличке»[902]
. Питер был окружен совершенно. Голодали мы тоже совершенно. Топили мы своими книгами, чужими книгами иногда топили, мебелью — я и сейчас мог бы показать, как надо быстро сломать стул, даже буковый стул: взять за угол, так его ударить одной ножкой. И вот тогда появился КУБУЧ: комитет по улучшению быта ученых. Я Вам расскажу. Ну тогда, значит, Горький жил на Кронверкской улице. К сожалению, этот дом изменили. Что-то заложили. Зачем? Домов много. Прошлое нужно сравнивать [с настоящим], прошлое нельзя уничтожать. У Горького, которого любили, знали, берегли, — у него была тогда цинга. И он отваром дубовой коры полоскал рот, потому что десны кровоточили. Но это был самый лучший вид горя. Ну помирали люди: один помрет, другой помрет. Горький приходит со «Всемирной литературой»: надо издавать всех. А издали вот только сейчас. Приготовили рукописи, сейчас издают: вот пятьдесят лет. Надо помнить, что не сегодня только надо защищать день, а день, который будет через сто лет. И надо быть и в искусстве, и в революции терпеливым, очень терпеливым.Театр продолжал работать. Появлялись новые писатели. Пришел Всеволод Иванов. Горький мне дал деньги. «Найдешь Всеволода или найдете Всеволода» — я уже не помню. «Передадите ему». Как найду? Взял деньги, иду по улице. А он рассказывал про Всеволода, что он в горелой шинели и в бороде, и очень молодой. И около Садовой, на Невском, вижу: идет этот человек. Говорю: «Вы Всеволод Иванов»? Он говорит: «Откуда Вы знаете?» «А Горький хорошо рассказывает». И тут я ему передал деньги. Вот это было такое время: время, когда ну… свечку можно задуть, а угли, если они горят, не задуваются. Воздух не проходит. И вот эта жизнь, эта литература, которая создавалась, эти споры — они, значит, разгорались. И сейчас очень много, в теперешнем мире, начато в те голодные годы.