Я говорю, в Ленинграде на Моховой улице — не знаю, как ее сейчас называют — в Тенишевском училище[880]
— для меня это место замечательно тем, что здесь я видал, как выступал Маяковский, как выступал Хлебников, как выступал Есенин. И когда Есенин и Блок выступали, то здесь сидели люди, прилично одетые, и кричали: «Изменники!» Вообще, искусство живет против шерсти: это трудное занятие. Вы можете сказать: «Вот мы про Хлебникова ничего не слыхали». Это ошибка. Вы говорите «летчик», «летчица», а говорили раньше — «авиатор». Слова Хлебникова вошли в лексикон русской речи. И это был человек, знающий будущее. Не знаю, может быть, я говорил это уже вам, слушателям, зрителям телевидения.Когда-то издал Хлебников в журнале художников, в 1912 году, несколько страниц, которые назывались «Доски судьбы»[881]
. И там перечислялись какие-то года, отделяемые друг от друга странной цифрой триста семнадцать: кончалось место в 1917 году. Я встретил Виктора — он же Велимир — и говорю: «Значит, Вы думаете, что наша империя — она стояла, и войны не было — кончится в 1917 году?» Он говорит: «Ты первый догадался». А Маяковский в это время писал: «И я, осмеянный у сегодняшнего племени, как длинный скабрезный анекдот, вижу идущего через горы времени, которого не видит никто… в кровавом венке революций грядет шестнадцатый год»[882]. Цензура царская успела вырезать эту строчку, а потом напечатали и даже поправили на «1917 год». Тут напротив была типография, в которой печатали первые вещи Михал Михаловича Зощенко, великого писателя, которого предупреждал Горький: «Ты еще — или Вы — еще узнаете мышиные зубы мещан». Его тут набирали, и набрали самым крупным шрифтом — ну, корпусом. Спросили, почему [Зощенко]? «Пускай все читают, очень смешно». Это второй случай после Гоголя, когда писатель дошел до наборщика.Ну вот, тут когда-то пел Шаляпин [имеется в виду Тенишевское училище], и поэтому это место было священно: то есть здесь мог выступать кто угодно, не думая, что он уронил своей марки. Освященное место. Тут мы выступали. Ну вот мне сейчас восемьдесят четыре года. Сколько лет тогда это было, когда мы выступали: ну лет шестьдесят тому назад (
Обыкновенно говорили: «Ну все мы знаем, что в языке есть только общее». Но вот тоже, когда мы поэтически описываем вещь: что мы изменяем? Мы изменяем точку зрения. Почему военный совет в Филях Толстой дает с точки зрения деревенской девушки — девочки, девочки! — смотрящей с высокой печки? Почему Пушкин в описании взятия Арзрума говорит: «Ты ему сказал: „военачальник, поезжайте на правый фланг“. А я не знал, что такое правый фланг»[886]
. Потом он увидел правый фланг, там стояли пушки. Почему все сражение Бородино передано через невоенного Пьера Безухова? Для того чтобы он его увидел вне традиции, заново. Мы, художники, поворачиваем мир, чтобы он был виден. У нас есть слово «образ»: сложное слово. В словаре сказано: «образ, подобие». С другой стороны, говорится: «ты это сделаешь таким-то образом». Способом. Вот мы вводили слово «прием»: искусство как прием. Мы это взяли из античной традиции: там прием назывался «схемата». Это жест атлета, хорошо бросившего, например… копье. Правильная «схемата». В то же время искусство пользуется нарушениями обычного.