Блок, который нам кажется страшно простым, про которого в то же время говорят, что это чужое, барское искусство, а это искусство романса, песни, доходящей до сердца просто. Поэтому Блок мог написать «Двенадцать». Потому что он шел в ногу с этими красноармейцами — нет, еще красногвардейцами, — которые наступали. Когда пели здесь недалеко в подвале «Бродячей собаки»[887]
— в этом подвале, где-то недалеко, в Петербурге, — «ешь ананасы, рябчиков жуй. Час твой последний приходит, буржуй»[888], — вот это современность искусства, вечность искусства. Маркс что говорил: «Очень легко объяснить, как искусство отражает современность, как оно возникает, и очень трудно объяснить, почему оно переживает это время». Оно переживает потому, думаю я — потому что оно дает нам способ жить, способ видеть настоящее и прошлое. Какие у Вас вопросы? — у аудитории.Ну вот, Ленинград. Прежде назывался Санкт-Петербург. Только этого никто не говорил: слишком длинно. Говорили, «Питер» или «Петербург». Ну вот этот город, обремененный славой. День сегодня февральский, немножко пасмурный. Тут стоит «Аврора», которую когда-то Маяковский назвал «неласковой». Она смотрела на Зимний дворец. Я был солдатом броневого дивизиона. Наши машины в Февральскую революцию выходили на улицы города: ну постреляли немножко. Противников было мало. Выехали мы к Николаевскому — тогда вот он еще был Николаевским[889]
— вокзалу: кто-то прислал артиллерию на нас. Причем артиллерию дальнобойную: такая, которая ничего не может сделать, когда она не разгружена. Мы подъехали на броневых машинах к ним и сказали, знаете что: «Ну вы сдаетесь?» «Да мы уже давно сдались».Воздух революции был воздухом сильного ветра, времени, которое уже настало. Уже пели: «Это есть наш последний и решительный бой». Революция нас гнала, требовала начинать все сначала. Вот мы утром проснемся и построим город сначала. Те песни, которые вам кажутся слишком привычными, для нас были открыты. «Мы наш, мы новый мир построим» — это была почти что программа-минимум. Надо было построить науку, искусство, социальные отношения. Это была молодость, молодость мира. Революция не экспортируется, но молодость революции, искусство революции — переходит границы революции.
Значит, было уже Временное правительство, был Совет депутатов. А я был делегатом первого Съезда[890]
от броневого дивизиона. Было это в Меншиковом дворце, — и там собрались солдаты: почти все были в шинелях, почти все были с винтовками. Обычай уже был: ходить с винтовкой. Сидели люди так: слева была трибуна, с которой говорил меньшевик Церетели[891], очень красивый человек; перед ним ряд, первый — первыми тут сидели меньшевики и большевики, и с краю сидели три анархиста; а за ними толпа. И Церетели говорил о революции. И говорил: «Ну ведь в этой революции нет такой партии, которая одна согласится взять на себя ответственность. Нет такой партии!» И сделал паузу — она у нас называется ораторская пауза. Значит, молчание, и вдруг негромко, не возвышая голоса, широкогрудый невысокий человек, чуть рыжеватый сказал: «Есть такая партия». И поднял руку: это был Ленин. И Церетели ошибся: он не ожидал, что его перебьют. И он, кроме того, не ожидал, что есть такая партия, которая может повернуть течение обычной истории.Вот так я увидал Ленина. Ленину, когда он приехал, подали на Финляндский вокзал броневую машину, и первую речь он говорил с броневой машины на площади Финляндского вокзала. Я его видал в Михайловском манеже, но для нас это был броневой гараж. Значит, разогнали машины, посередине поставили старую машину «Уатт», опустили ее борта, поднялся Ленин. Он снял шапку — я вижу, что человек рыжеватый, с высоким лбом — с него сняли пальто и по ошибке вместе с пальто сняли пиджак. Я увидел, какие у него сильные мышцы, какая широкая грудь — оратора. Это был Ленин. И он начал говорить. Говорящий Ленин — это было зрелище необыкновенное: спокойный, вдохновенный. Площадь грузовика маленькая, а он говорит, расхаживая. И не боится упасть: он видит, что под ногами. Причем он говорил кольцеобразно: …простая мысль, более сложная мысль, еще мысль. На него смотрели снизу вверх люди, которые пододвинулись вот так, подняв головы. Мы никогда, конечно, не увидим [такой] скульптуры… может быть, Ленин виден в кино, но он был разнообразен!