Был Кузнецкий мост, спекулянт, прохвост.Сразу после войны у Кузнецкого —не осталось ни великосветского,ни ямщицкого, ни купецкого.Да и я лет в четырнадцать не был прост —выручал меня, правда, мой дылдин рост,но во мне было мало детского —больше риска шпаны молодецкого.Не скажу, что был гол — жмых глодал и глагол.Я дрова за дрова у соседей колол.Стал Кузнецкий любимейшей из всех моих школ.Я в барыги особенные пошел —это книжные были барыги.Открывался мне полуподпольнейший пласт —Гумилев и Кузмин, и неведомый Пяст.Для мильтонов я был странновато грудаст,ибо прятал за пазухой книги,тяжеленные, словно вериги.Торговал я Уилки Коллинзом —«Лунный камень» тогда шел на ять,да и Южным и Северным Полюсомя вполне бы сумел промышлять.Но однажды какой-то запуганный хмырьподошел, озираясь (как будто в Сибирь упекут его, если разыщут),хрипанул мне сквозь шарф,водку в душу вдышав:«Есть Есенин… Возьмешь сразу тыщу?»Я нашел пацаненка со мной одних летпод веселенькой кличкой — «Шкилет».У него было трое сестренок,и он был до прозрачности тонок.Со «Шкилетом» мы живо за дело взялись —за часок разгрузили облупленный ЗИС.В чердаке знаменитого Дома моделейкнижки спрятали мы от метелей,и предстал перед нами, подростками,однотомничек тощий с березками.От Есенина руки побаливали,и себя мы стихами побаловали.А стихи были взрослые, но и ребячьи.Это было про нас и про всех:«Покатились глаза собачьиЗолотыми звездами в снег».Посиневший «Шкилет»,никакой не поэт,позабыл свою книготорговлю,и, светясь, будто в церковке сельской свеча,вслух читал эту книжку, распевно мыча,как рязанскую песню коровью.На Кузнецком запахло выпасом.Люди были изумлены: «Неужели Есенина выпустили?»,словно выпущен был из тюрьмы.Я, страницы раскрыв наудачу,так читал, будто тоже сидел вместе с ним:«Не жалею, не зову, не плачу,Все пройдет, как с белых яблонь дым».И вдруг передо мной, как из тумана, мама.Мне не было страшней во сне советском,чем на ходу столкнуться с ней здесь, на Кузнецком.И фронтовой певицы сан — он был бы так унижентем, что я стал – родимый сын — барыгой книжным.В день двадцать первых именин, в ту пору золотуюона на конкурсе всех Зин выиграла вчистую.Ее покинул муж второй. Покинул голос.Со мной и крошечной сестрой, за нас она боролась.Среди неяблонной пурги в шубейке ветхой,стояла, скрыв у глаз круги под вуалеткой,и цвета не ее волос — жгуче-кофейныйк ней после тифа как прирос парик трофейный.Но все-таки в Москве тех зим, сугробной, саннойона была среди всех Зин красивой самой.«Ты что тут делаешь, сынок? Узнала, хоть слепая…»А я от страха чуть не взмок… «Я… книжку покупаю».«Какую книжку? Дай сюда… Не верится – Есенин!Издали снова! Вот так да! И нет землетрясенья?Постой, а где ты деньги взял? В коробке от ландрина?»«Грузить ходили – на вокзал… Рассказывать все – длинно…»И тут «Шкилет» сыграл спектакль, легко и хватко:«Мадам, для вас почти за так… Всего тридцатка!»Пошли мы с мамой по Неглинке.На ее первые сединкисадились бережно снежинки.И вдруг она призналась мне:«Перед Есениным когда-тобыла я очень виноватаво время бурного дебата:«Грусть не для пролетариата!»Да, впрочем, толку маловатов столь поздно признанной вине».Ах, Кузнецкий мост, ты мне дорог, прохвост.Здесь сошлось в моей жизни в сплошной перекрествсе, что было разбито, рассеяно,было столько здесь встреч, было столько разлукздесь случилось, что вдруг из моих же рукподарила мне мама Есенина.29 января 2005