Вечерело.
Подстреленной птицей солнце падало за чёрные горы.
Обречённо затухали цветастые санжарки.
Слезами наливались голоса.
24
Отгоревшие дни сплелись в три недели, а пальто всё не находилось.
И то, что пальто по Петрову плечу так и не находилось, нежданно поворотилось всем Голованям в руку.
Ну, в самом деле…
Возьми пальто сразу, чем же тогда было занять весь гостевальный месяц? Застольничать да диванничать?
Всё, гляди, не свелось бы к еде-отдыху, может, раз-другой и свозил бы старик сыновей за город, на природу, но всего-то только раз-другой. Не больше. Пустые разъезды старик не любил.
Уж на что томило его проскочить по местам, куда затирала его судьбина. Хотелось прощально поклониться не давшей умереть земле, хотелось проститься с молодостью. Хотеться-то хотелось, да всё откладывал, всё отпихивал своё прощание на потом да на потом: стыдно было перед самим собой из такого пустяка пластаться от воды до воды.
А тут Божечко подпихнул момент какой!
Не то что два – три зайца хлопай разом! Ищи в подарок пальто, прощайся на здоровье со своей молодостью да показывай сынашам землю-спасительку свою.
Как не ехать!?
Запоздало цвела подле Петра Мария.
Старик смотрел на немолодых уже, кажется, счастливых Петра и Марию и молодел сам, молодел от их радости раскрытой; было у старика такое странное чувство, будто терял он по дороге вечерние года свои и с каждым днём всё веселей, всё проворней, всё надёжней взглядывал.
И только Ивана тяготили эти путешествия.
Конечно, Иван мог бы не ездить, преспокойненько мог оставаться дома с бабой Любицей. Но он уже не выносил бабу Любицу, не выносил её добродушную прилипчивость и предпочитал встречаться со старухой лишь за обеденным столом, когда язык у той всё-таки бывает занят другим.
«Преподобная эта баба Любица и упокойника разговорит. Так уж лучше отмалчиваться здесь да видеть кой-что» – оправдательно думал Иван, расплющив, разлив кружочком воск щеки по стеклу и пусто уставившись за окно.