— Встречались, я уверен в этом, — больной вытянул руку и ласково прикоснулся к плечу Скальковского, — вот сейчас голова кружится, не могу точно припомнить, где, но встречались. Я думаю, что это было на вечере, в институте.
— Очень может быть, — медленно сказал Скальковский, — мы, помнится, играли в лотерею, пили вино, и я что-то задолжал вам.
— Нет, не в лотерею, у нас не было лотереи, — сообщил больной, и Скальковский угадал, что он потирает пальцами лоб, что он старается припомнить, — но мы в самом деле пили вино, и не вы, а я остался вам должен. Я остался вам должен пять или шесть рублей.
— Вы ошибаетесь.
— Да нет, — настойчиво сказал больной, — не ошибаюсь, я еще не совсем сошел с ума, я все прекрасно помню. Я сейчас же отдам вам эти деньги…
— Да бросьте же, я не возьму, — с досадой пробормотал Скальковский, — я, кажется, вовсе и не видел вас на этом вечере в институте; я просто так сказал, наудачу.
— Нет, вы возьмете, — с упорством повторил больной, — если вы хотите, чтобы я умер спокойно. Тем более… тем более что эти деньги больше не нужны мне. Может быть, они еще вам пригодятся.
Скальковский разжал руку — десятка, подрагивая белыми крыльями, лежала на ладони.
— Я возьму, чтобы не раздражать вас, — сказал он, насильственно улыбнувшись, — когда вы выздоровеете, я пришлю вам эти деньги. Скажите мне ваш адрес.
Больной усмехнулся.
— Мой адрес, — пробормотал он невесело, — Волково кладбище, третий пролет от часовни, четвертая могила направо. Я сказал наудачу, доктор. Но почтовое дело поставлено у нас превосходно. Меня найдут, посылайте смело.
Через два часа он сидел за тем же столом, который он покинул для того, чтобы гоняться по пустым и протаявшим улицам за каретой, покрытой, подобно несчастливой карте, могильными крестами. Он сидел за тем же столом и играл, мучительно напрягая зрение, усилием воли преодолевая непоправимую рассеянность донельзя близорукого человека. Он играл неизменно ва-банк — и в одиночестве, и в союзе с любым из партнеров. За два часа в его руки перешло больше денег, чем за всю прошлую и всю будущую жизнь. Он швырял их обратно на стол, и они, как бумеранг, возвращались в его руки с добычей. Можно было подумать, что он обладал веревкой повешенного и что веревка повешенного действительно приносит счастье. Весь клуб собрался вокруг него и в торжественном молчании справлял его игру, как католическую мессу.
И наконец последняя десятка, на которую банкомет возложил последнюю надежду, мелькая белыми крыльями, как ласточка, бросилась вниз и, кружась в воздухе, упала к его ногам.
Тогда он отер лоб, близко к глазам поднес потные руки, вздохнул и неторопливо завернул деньги в газетную бумагу. Он вышел в вестибюль и через несколько минут вернулся обратно.
— Граждане, товарищи и братья, — негромко сказал он, подойдя к столу и щуря на толпу вконец утомленные глаза, — сегодня утром я убил человека. Я застрелил его. Впрочем, не в этом дело. Дело в том, что я играл на его деньги. Но сейчас семь часов утра, и он, надо полагать, уже докатился до своего берега с именем, отчеством, фамилией и датой рождения и смерти. Поэтому все, что я выиграл сейчас, принадлежит его матери. Она живет в Воронеже и очень нуждается. Я отправлю деньги телеграфом. Ее найдут. Почтовое дело поставлено у нас превосходно!
Он упал на стол лицом, руками и грудью.
Уверенные руки приподняли его за плечи, усадили в кресло и приблизили к лицу стакан с водой.
Он увидел знакомую фуражку, ту самую настойчивую фуражку, которая мелькала над желтыми пятнами лиц, под цирковым плакатом, выпил воду и улыбнулся.
— Мальчишка был прав, — просто сказал он, — я метил в нее. И какое счастье, что я промахнулся!
ГОЛУБОЕ СОЛНЦЕ
Лихорадка выжгла лицо, тело полковника Ю и зажгла глаза, они горели, как знаки бедствия, сигнальные огни, — он не мог заснуть ни на минуту.
Сухощавый, прямой, он лежал на кровати, и почерневшие, сведенные болезнью руки, покрытые выпуклым сплетением жил, были закинуты за голову. Руки умирали отдельно, сами собой, он не имел уже власти над ними.
Он болел пятый день, дивизия ушла без него вперед, к северу, город, в котором он родился и который теперь взял с бою, металлическим голосом разносчика кричал за его окном. Разносчик кричал: «Хэ-а-хо!» — и позвякивал глиняными мисочками…
Хэ-а-хо, все имеет свое начало, и всему приходит конец. Хэ-а-хо! Вот он родился, забыл детство, сражался и убивал в молодости, убивал и сражался в старости и теперь, наконец, умирает.
Голубые полосы шелка, на которых был вышит мальчик с дешевой улыбкой, с веселым, развратным лицом, означают смерть — потому что он знает, что эти шелковые полосы не голубого, а желтого цвета. Голубое — знамя, под которым он прошел со своими солдатами от Кантона до этого города, — одежда дочери, которая умерла тридцать лет назад, — небо и, быть может, смерть, если умереть в вечерний час и в ясную погоду.