И вполне возможно, что так оно и есть. Конфликт внутри замкнутого пространства — к примеру, дома — обычно выливается в трагедию, потому что сама прямоугольность места взывает к рассудку, предлагая эмоциям лишь смирительную рубашку. Таким образом, в доме хозяин — мужчина, не только потому, что это его дом, но потому еще, что в контексте стихотворения он представляет разум. В пейзаже диалог «Домашних похорон» принял бы другое течение; в пейзаже в проигрыше был бы мужчина. Возможно, драма была бы даже больше, ибо одно дело, когда на сторону персонажа встает дом, и другое, когда на его стороне стихии. Во всяком случае, именно поэтому героиня стремится к двери.
Итак, вернемся к пяти строчкам, предшествующим развязке: к вопросу о гниющей ограде. «Дождливый день и три туманных утра / Сгноят любой березовый плетень» — она повторяет сказанное нашим фермером, который внес лопату и сидит на кухне в башмаках с комьями сырой земли. Эту фразу также можно приписать его усталости и ожидающей его работе: возведению ограды вокруг новой могилы. Однако, поскольку это не общинное, а семейное кладбище, ограда, которую он упомянул, возможно, была одной из его постоянных хозяйственных забот. И, вероятно, он упоминает о ней, желая отвлечься от только что законченного дела. Но, несмотря на все усилия, отвлечься он не может, на что указывает глагол «rot» (гнить): эта строчка содержит намек на скрытое сравнение — если ограда гниет так быстро во влажном воздухе, как же быстро гробик сгниет в земле, такой сырой, что она оставляет «пятна» на башмаках? Но героиня вновь сопротивляется обступающим гамбитам языка — метафоре, иронии, литотам — и устремляется к буквальному значению, к абсолюту. Именно за него ухватывается она в «Как ты соединял плетень и то, / Что было в занавешенной гостиной?». Удивительно, насколько по-разному они воспринимают «гниение». Тогда как герой упоминает о «березовом плетне», что есть явное уклонение, не говоря уже о том, что это нечто, находящееся над землей, героиня напирает на то, «что было в занавешенной гостиной». Понятно, что она, мать, сосредоточена — то есть Фрост заставляет ее сосредоточиться — на мертвом ребенке. Однако упоминает она о нем весьма иносказательно, даже эвфемистично: «что было в». Не говоря уже о том, что она называет своего мертвого ребенка не «кто», а «что». Мы не знаем его имени, и, насколько нам известно, он недолго прожил после рождения. И затем следует отметить ее скрытый намек на могилу: «darkened parlor» (занавешенная гостиная).
Итак, «занавешенной гостиной» поэт заканчивает портрет героини. Следует помнить, что перед нами сельская обстановка, что героиня живет в «его» доме — то есть, что она человек со стороны. Поставленная так близко к «сгноит», «darkened parlor» при всей своей разговорности звучит иносказательно, если не вычурно. Для современного уха «darkened parlor» имеет почти викторианское звучание, наводя на мысль о разнице восприятий, граничащей с классовыми различиями.
Думаю, вы согласитесь, что это не европейское стихотворение. Не французское, не итальянское, не немецкое и даже не британское. Я также могу вас заверить, что оно никоим образом и не русское. И, учитывая, что представляет собой сегодня американская поэзия, оно равным образом и не американское. Оно собственно фростовское, а Фроста нет в живых уже четверть века. Поэтому неудивительно, что кто-то рассуждает о его стихах столь долго и в самых неожиданных местах, хотя он, без сомнения, поморщился бы, узнав, что французской аудитории его представляет русский. С другой стороны, несообразность была бы ему не в новинку.
Так к чему же он стремился в этом очень своем стихотворении? Он стремился, я думаю, к скорби и разуму, которые, являясь отравой друг для друга, представляют наиболее эффективное горючее для языка — или, если угодно, несмываемые чернила поэзии. Опора Фроста на их сочетание здесь и в других местах иногда наводит на мысль, что, окуная перо в эту чернильницу, он надеялся понизить уровень ее содержимого; вы различаете что-то вроде материальной заинтересованности с его стороны. Однако, чем больше макаешь в нее перо, тем больше она наполняется этой черной эссенцией существования и тем больше наш ум, как и наши пальцы, пачкается этой жидкостью. Ибо, чем больше скорби, тем больше разума. Как бы ни велико было искушение принять чью-то сторону в «Домашних похоронах», присутствие рассказчика исключает это, ибо, если персонажи стоят — один за скорбь, другой за разум, рассказчик выступает за их слияние. Иначе говоря, тогда как реальный союз персонажей распадается, повествование, так сказать, венчает скорбь и разум, поскольку логика изложения берет верх над индивидуальной динамикой — ну, по крайней мере для читателя. А может быть, и для автора. Стихотворение, другими словами, играет роль судьбы.