«Дорогой – коллега, – сказал он Бришо, прикинув в уме, насколько годится слово „коллега“, – у меня есть – желание знать, имеются ли другие деревья – в словаре вашего прекрасного – французского – латинского – нормандского языка. Госпожа (он хотел сказать г-жа Вердюрен, хотя не смел на нее взглянуть) сказала, что вы все знаете. Не настало ли время?» – «Нет, сейчас время обедать», – перебила г-жа Вердюрен, видя, что обед никак не кончается. «Хорошо, – с печальной улыбкой отвечал скандинав, смиренно уткнувшись в тарелку, – но я должен заметить госпоже, что я лишь потому позволил себе этот расспрос – виноват, это вопрошение – что завтра возвращаюсь в Париж, где мне предстоит обед в Серебряной башне или в отеле Мерис. Мой французский – коллега – господин Бутру – будет рассказывать о сеансах спиритизма – виноват, о спиртовых заклинаниях, которые он проверял». – «Серебряная башня – очень посредственный ресторан, – в ярости заметила г-жа Вердюрен. – Меня там отвратительно кормили». – «Но я ведь не ошибусь, если скажу, что еда, которой нас кормят у госпожи, – это самая утонченная французская кухня?» – «Боже мой, – смягчившись, отвечала г-жа Вердюрен, – это, пожалуй, и в самом деле не так уж плохо. А если вы придете в будущую среду, то будет еще лучше». – «Но я уезжаю в понедельник в Алжир, а оттуда на Мыс Доброй Надежды. А на Мысе я уже не смогу встретиться с моим знаменитым коллегой – виноват, с моим собратом». И, представив эти ретроспективные извинения, он послушно принялся поглощать пищу с головокружительной быстротой. Но Бришо был в восторге, что может привести еще больше растительных этимологий, и принялся их перечислять, а норвежец так заинтересовался, что вновь перестал есть и подал знак, что его полную тарелку можно унести и подать следующее блюдо. «Один из сорока бессмертных, – говорил Бришо, – носит фамилию Уссе, что значит „заросли остролиста“; в имени остроумного дипломата д’Ормессона мы распознаем вяз, по латыни ulmus
, дерево, любезное Вергилию, давшее название городу Ульму, в имени его коллеги господина де Ла Буле – латинское betula, березу, в имени д’Оне – alnus, ольху, в имени де Бюссьера – buxea, букс, в имени Альбаре – albus, заболонь (я обещал себе, что расскажу об этом Селесте)[243], де Шоле – caulis, капусту, а Ла Помре – pomerium, яблоню – это тот самый Ла Помре, чьи лекции – вы же помните, Саньет, – мы слушали в те времена, когда славного Пореля услали на край света проконсулом в Одеонию?[244]» Когда Бришо назвал по имени Саньета, г-н Вердюрен бросил на жену и Котара иронический взгляд, который привел робкого архивиста в замешательство. «Вы сказали, что Шоле произошел от капусты, – сказал я Бришо, – а станция Сен-Фришу, которую я недавно проезжал по дороге в Донсьер, тоже происходит от капусты?» – «Нет, Сен-Фришу – это Sanctus Fructuosus; точно так же Sanctus Ferreolus превратился в Сен-Фарго, но это совсем не нормандские названия». – «Слишком много он знает, это уже скучно, – со смешком шепнула княгиня. – Интересных названий очень много, но не могу же я вас обо всем расспросить за один день». Я обернулся к Котару и спросил: «А госпожа Пютбюс приехала?» – «Нет, слава богу, – отозвался г-н Вердюрен, слышавший мой вопрос. – Я постарался отклонить ее курортный маршрут в сторону Венеции, так что в этом году мы от нее избавлены». – «Я тоже скоро получу право на два дерева, – сказал г-н де Шарлюс, – я уже почти снял домик между Сен-Мартен-дю-Шен и Сен-Пьер-дез-Иф». – «Это же очень близко отсюда, надеюсь, вы часто будете нас навещать вместе с Шарли Морелем. Вам только надо будет сговориться с нашей маленькой компанией о поезде, вы в двух шагах от Донсьера», – сказала г-жа Вердюрен, ненавидевшая, когда к ней приезжают разными поездами и не в те часы, когда она посылала экипажи. Она знала, как труден подъем к Распельеру, даже если добираться в объезд, по лабиринту дорожек позади Фетерн, что отнимало лишних полчаса времени, и опасалась, что те, кто решит добираться самостоятельно, не найдут экипажа, который бы их довез, или даже останутся дома, а ей скажут, что не нашли экипажа на станции Дувиль-Фетерн и не решились идти в гору пешком. Г-н де Шарлюс ответил на приглашение безмолвным поклоном. «С ним не всегда легко иметь дело, какой-то он высокомерный, – шепнул скульптору Котар; сам он, несмотря на поверхностный налет высокомерия, держался очень просто и не собирался скрывать, что Шарлюс смотрит на него сверху вниз. – Не знает, наверно, что на всех курортах и даже в парижских клиниках врачи, для которых я, конечно, „большой начальник“, за честь почитают представить меня всем знатным пациентам, а те передо мной трепещут. Для меня это одна из курортных радостей, – добавил он легкомысленным тоном. – В Донсьере военный врач, который лечит самого полковника, даже приглашал меня пообедать в его обществе и говорил, что при моем положении я достоин обедать и с генералом. Еще неизвестно, насколько древняя дворянская грамота у этого барона». – «Не беспокойтесь, дворянство у него не ахти какое, – вполголоса отвечал Ски и добавил нечто неразборчивое, мне послышалось что-то вроде задница, но я не расслышал как следует, потому что одновременно прислушивался к тому, что Бришо говорил Шарлюсу: «Нет, мне жаль, но, скорее всего, у вас только одно дерево: Сен-Мартен-дю-Шен, по всей вероятности, означает Sanctus Martinus juxta quercum, но зато „Иф“, надо думать, – это просто корень ave, eve, что значит „сырой, влажный“, как в названиях Авейрон, Лодев, Иветт и даже в слове е́vier, означающем мойка, раковина. Это „вода“, которая на бретонском звучит как Стер, Стермариа, Стерлаэр, Стербоуэст, Стер-ан-Дреушен». Конца я не услышал, потому что при всем удовольствии, которое доставляло имя Стермариа, я невольно слушал Котара, стоявшего рядом, пока он, понизив голос, говорил, обращаясь к Ски: «Вот как! Я и не знал. Как видно, этот господин умеет по-всякому себя подать. Так, значит, он принадлежит к братству! А ведь не скажешь, чтобы у него глаза были с красными веками и без ресниц. Надо бы мне быть поосторожнее, когда я буду сидеть рядом с ним, а то как бы он не принялся щипать мне ноги под столом. Впрочем, меня это лишь отчасти удивляет. Я вижу немало знатных пациентов, когда они принимают душ в костюме Адама, всем им более или менее присущи черты вырождения. Я с ними не беседую, ведь, в сущности, я должностное лицо, и это могло бы мне навредить. Но они прекрасно знают, кто я такой». Саньет было испугался, когда к нему обратился Бришо, но теперь вздохнул свободно, как человек, который боится грозы и вдруг видит, что за молнией не последовало никакого грома, но тут раздался вопрос г-на Вердюрена, который впился в беднягу неподвижным взглядом, ошеломившим Саньета и лишившим его всяких мыслительных способностей: «Саньет, а ведь вы скрывали от нас, что бываете на утренних спектаклях в Одеоне?» Саньет затрепетал, как новобранец перед мучителем-сержантом, и пролепетал, стараясь, чтобы его слова прозвучали как можно незначительнее, в надежде, что это хоть немного убережет его от кары: «Один раз, на „Искательнице“». – «Что я слышу, – взревел г-н Вердюрен, вкладывая в свой рев одновременно отвращение и ярость и хмуря брови, будто всей силы его интеллекта недостает на то, чтобы понять подобную невнятицу. – Во-первых, вас невозможно понять, что за каша у вас во рту?» – продолжал г-н Вердюрен с возрастающим гневом, намекая на невнятную дикцию Саньета. «Бедный Саньет, не нужно его огорчать», – произнесла г-жа Вердюрен с лицемерной жалостью, не желая, чтобы присутствующие догадались о свирепых умыслах ее мужа. «Я смотрел Ис… Ис…» – «Ис, ис, говорите разборчиво, я вас вообще не понимаю». Чуть не все «верные» покатились со смеху, они были похожи на орду каннибалов, которые почуяли запах крови при виде раненого белого человека. Ведь обществом точно так же, как толпой, управляют инстинкт подражания и трусость. И все смеются над человеком, который навлек на себя насмешки, даром что лет через десять те же люди будут преклоняться перед ним в кругу, где все им восхищаются. Точно так же народ прогоняет королей или единодушно их приветствует. «Будет вам, это не его вина», – сказала г-жа Вердюрен. «Но и не моя тоже, нечего ездить в гости, если разучился внятно говорить». – «Я был на „Искательнице ума“ Фавара»[245]. – «Ах вот как! „Искательницу ума“ вы называете „Искательницей“? Замечательно, я сто лет мог бы безуспешно ломать себе голову», – воскликнул г-н Вердюрен, хотя сам бы поспешил объявить необразованным, неискушенным в искусстве и вообще не принадлежащим к «нашему» кругу того, кто всегда полностью называет некоторые произведения. Например, следовало говорить «Больной», «Мещанин», а те, кто добавлял «Мнимый» или «во дворянстве», изобличали себя в том, что затесались не в свою компанию; подобным же образом гость, говорящий в салоне не «господин де Монтескью», а «господин де Монтескью-Фезансак», доказывает этим, что человек он не светский. «Но в этом нет ничего особенного», – возразил Саньет, задыхаясь от волнения и через силу улыбаясь. Тут г-жа Вердюрен взорвалась. «Ну уж нет, – вскричала она со смешком. – Уверяю вас, что никто не свете не догадался бы, что вы имеете в виду „Искательницу ума“». Г-н Вердюрен мягко добавил, обращаясь одновременно к Саньету и Бришо: «Между прочим, „Искательница ума“ – прелестная пьеса». Саньет выслушал эту простую фразу, произнесенную серьезным тоном без тени злобы, с огромным облегчением и благодарностью, словно ему сказали что-то очень приятное. Не в силах вымолвить ни слова, он застыл в блаженстве. Бришо оказался разговорчивее. «Так и есть, – отвечал он г-ну Вердюрену, – и если выдать ее за произведение какого-нибудь сармата или скандинава, можно было бы выдвинуть „Искательницу ума“ в кандидаты на звание шедевра. Но не примите это за неуважение к духу любезного Фавара, ибсеновским темпераментом он не обладал. (На этих словах он покраснел до ушей, вспомнив о норвежском философе, но тот сидел с несчастным видом, напрасно пытаясь разобраться, что это за растение – букс, который Бришо недавно упомянул, говоря о Бюссьере.) К тому же сатрапия Пореля теперь захвачена ортодоксальным чиновником-толстовцем, так что, возможно, под одеоновским архитравом мы увидим „Анну Каренину“ и „Воскресенье“»[246]. – «Я знаю портрет Фавара, которого вы имеете в виду, – сказал г-н де Шарлюс. – Я видел прекрасный снимок с него у графини Моле». Имя графини Моле произвело на г-жу Вердюрен сильное впечатление. «Ах, вы бываете у госпожи де Моле!» – воскликнула она. Ей казалось, что «графиня Моле», «госпожа Моле» говорится или просто для краткости, как «Роганы», или из презрения, как она сама говорила «госпожа Ла Тремуйль». Она не сомневалась, что графиня Моле, знакомая с королевой Греции и принцессой де Капрарола, как никто другой имеет право на частицу «де», и теперь, раз в кои-то веки, ей не захотелось опускать эту частицу, упоминая столь блестящую особу, которая обошлась с ней так любезно. Она жаждала показать, что употребила «де» нарочно, и, не желая лишать графиню этой частицы, она продолжила: «Но я понятия не имела, что вы знакомы с госпожой де Моле!», как будто то, что г-н де Шарлюс знаком с этой дамой, и то, что г-жа Вердюрен об этом не знает, было вдвойне удивительно. А ведь светское общество или, по крайней мере, то, что г-н де Шарлюс подразумевал под светским обществом, представляет собой относительно однородное и замкнутое единство. Легко можно понять, почему в огромной и разношерстной среде буржуазии какой-нибудь адвокат говорит знакомому, знающему его приятеля по коллежу: «Откуда, ради бога, вы знаете такого-то?», но удивляться, какой случай свел вместе г-на де Шарлюса и графиню Моле, – все равно что изумляться, откуда какой-нибудь француз знает слова «храм» или «лес». И даже если бы такое знакомство не вытекало естественным образом из светских законов и в самом деле было неожиданностью, с какой стати удивляться, что г-жа Вердюрен об этом не знает? Ведь она видела г-на де Шарлюса впервые в жизни и его знакомство с графиней было далеко не единственной подробностью, которой она о нем не знала; в сущности, ей было неизвестно о нем вообще ничего. «И кто же играл в этой „Искательнице ума“, милейший Саньет?» – осведомился г-н Вердюрен. Бывший архивист чувствовал, что гроза миновала, но не решался ответить. «Помилуй, ты его запугал, – заметила г-жа Вердюрен, – ты высмеиваешь каждое его слово и хочешь, чтобы он отвечал. Ну скажите, кто же там играл? Я вам дам с собой заливное». Это был обидный намек на разорение Саньета, настигшее его, когда он пытался помочь своим разорившимся друзьям. «Я помню только, что Зербину играла госпожа Самари»[247], – сказал Саньет. «Зербину? Откуда там Зербина?» – вскричал г-н Вердюрен, словно громом пораженный. «Это роль из старинного репертуара, вроде Матамора или Педанта из „Капитана Фракасса“»[248]. – «Сами вы педант. Зербина… Нет, он совсем свихнулся», – воскликнул г-н Вердюрен. Г-жа Вердюрен со смехом обвела взглядом присутствующих, словно в оправдание Саньета. «Он воображает, будто каждый тут же сообразит, что за Зербина. Вы прямо господин Лонжпьер, самый глупый из моих знакомых, он на днях как ни в чем не бывало толковал нам про какой-то Банат. Никто понятия не имел, о чем речь. В конце концов оказалось, что это провинция в Сербии». Чтобы положить конец мукам Саньета, которые причиняли мне больше страданий, чем ему самому, я спросил у Бришо, не знает ли он, что означает Бальбек. «Бальбек, вероятно, это искаженное „Дальбек“, – отвечал он. – Надо бы посмотреть хартии королей Англии, сюзеренов Нормандии, потому что Бальбек принадлежал к Дуврской баронии, поэтому часто говорили Заморский Бальбек и Береговой Бальбек. Но Дуврская барония сама зависела от аббатства Байё, и хотя на короткое время аббатство перешло в руки тамплиеров, со времен Луи д’Аркура, патриарха Иерусалимского и епископа Байё, раздатчиками бенефиций в Бальбеке были епископы этого диоцеза. Мне это объяснил довильский настоятель, лысый, красноречивый фантазер и гурман, чья жизнь проходит в почитании Брийя-Саварена[249]; он изложил мне в несколько расплывчатых словах свое сомнительное учение, потчуя превосходной жареной картошкой». Бришо улыбался, желая подчеркнуть, как остроумно объединять такие разные предметы и в ироническом смысле описывать обычные вещи возвышенным языком, а тем временем Саньет пытался вставить какую-нибудь остроту, которая бы оправдала его недавний провал. Острота была одной из разновидностей игры слов, которая все время менялась, потому что каламбуры претерпевают такую же эволюцию, как литературные жанры: они вспыхивают, как эпидемии, а потом сменяются другими и исчезают. Когда-то игрой слов был «верх». Но теперь он уже устарел, и все его забыли, кроме Котара, который иногда посреди игры в пикет провозглашал: «Знаете ли вы, что такое верх рассеянности? Принимать композитора Бизе за пирожное». «Верхи» сменились прозвищами. В сущности, это была все та же игра слов, но, поскольку прозвища были в моде, никто этого не замечал. К несчастью для Саньета, он не сам придумывал свои каламбуры, тесная компания их не знала, а произносил он их так застенчиво, что никто их не понимал, несмотря на то что в конце он сам начинал смеяться, чтобы все уловили их юмористическую окраску. А если остроту он придумывал сам, то обычно успевал рассказать ее кому-нибудь из «верных» заранее, тот пересказывал ее другим уже как свою, и все считали, что ее придумал не Саньет. И когда он пересказывал свою шутку от собственного имени, его уличали в плагиате. «И вот, – продолжал тем временем Бришо, – „Бек“ по-нормандски значит ручей, есть даже аббатство дю Бек; Мобек значит „болотный ручей“, потому что „мор“ или „мер“ значит болото, как в названии „Морвиль“ или в „Брикмар“, „Альвимар“, „Камбремер“; Брикбек значит „Ручей с вершины“, это имя происходит либо от „Брига“, что значит укрепленное место, как в именах Брикбек, Брикбоск, ле Брик, Бриан, либо от „брис“, что значит „мост“ – по-немецки это „брук“ (Инсбрук), а по-английски „бридж“ – таким образом оканчивается много географических названий, Кембридж и так далее. А в Нормандии еще много названий содержат в себе „бек“: Кодбек, Больбек, ле Робек, ле Бек-Хэллоуин, Бекерель. Это нормандская форма немецкого слова „Бах“ – Оффенбах, Аншпрах; Варагубек произошел от древнего слова „варен“, или „гарен“, что значит „лес“ или „заповедный пруд“. Ну а „даль“, – продолжал Бришо, – это вариант слова „таль“, „долина“: Дарнеталь, Розендаль и даже Бекдаль, тот, что близ Лувье. Кстати, река, которая дала имя Дальбеку, очаровательна. Если смотреть на нее со скал (по-немецки „скала“ – „фельз“, здесь, неподалеку, есть премилый городок Фалез), она протекает совсем рядом с колокольней церкви, которая на самом деле отстоит от нее на дальнее расстояние, и кажется, что шпицы колокольни отражаются в речной воде». – «По-моему, этот эффект очень любит Эльстир, – заметил я. – Я видел у него несколько набросков в этом роде». – «Эльстир! Вы знакомы с Тишем? – воскликнула г-жа Вердюрен. – Представьте, мы были с ним безумно близкими друзьями. Спросите хоть у Котара, у Бришо, у него было свое место за нашим столом, он приходил каждый день. Вот уж кому расставание с нашей тесной компанией не пошло на пользу. Я вам сейчас покажу, какие цветы он для меня написал; увидите, как это отличается от его нынешней манеры, которая мне совершенно не нравится, ну ничуть не нравится! Да что говорить! Я заказала ему портрет Котара, уж не говоря обо всех, которые он написал с меня». – «А профессору он сделал сиреневые волосы, – вступила г-жа Котар, забыв, что в те времена ее муж еще не сдал экзамена, дающего право на это звание. – Как вам кажется, месье, разве у моего мужа сиреневые волосы?» – «Не важно, – возразила г-жа Вердюрен, вздернув подбородок в знак презрения к г-же Котар и восхищения художником, о котором шла речь, – это было решение отважного колориста и прекрасного художника. Уж я и не знаю, – продолжала она, вновь обращаясь ко мне, – насколько можно назвать живописью все эти непомерно огромные композиции, эти помпезные полотна, которые он выставляет с тех пор, как перестал бывать у меня. По мне, это мазня, сплошные штампы, и потом, ни следа выразительности, никакой индивидуальности. Какая-то мешанина». – «Он воссоздает изящество восемнадцатого века, но в современной манере, – внезапно выпалил Саньет, ободренный и вдохновленный моей благожелательностью. – Хотя мне больше нравится Эллё»[250]. – «Эллё тут совершенно ни при чем», – возразила г-жа Вердюрен. «Ну почему же, это восемнадцатый век, объятый лихорадкой. Это Ватто эпохи паровых машин», – сказал Саньет и расхохотался. «Слыхали, сто лет уже слыхали, и все одно и то же, – проговорил г-н Вердюрен, который и впрямь давно уже слышал эту фразу от Ски, которого считал ее автором. – Не везет вам: в кои-то веки внятно сказали что-то забавное – и то не сами придумали». – «Мне жаль, – продолжала г-жа Вердюрен, – у него был истинный артистический темперамент, он зря растратил свои способности. Ах, если бы он остался с нами! Впрочем, я не удивляюсь: человек он был приятный, но вульгарный. В сущности, он был посредственностью. Признаться, я его сразу разгадала. В сущности, он никогда меня не интересовал. Я ему очень симпатизировала, вот и все. Кстати, он был грязнуля. Вот вы, например, любите людей, которые никогда не моются?» – «Что это за штуку такого красивого оттенка мы едим?» – спросил Ски. «Это называется клубничный мусс», – объяснила г-жа Вердюрен. «Изу-ми-тель-но. Надо бы открыть бутылки Шато-Марго, Шато-Лафита, портвейна». – «До чего он забавный, сказать не могу, а ведь не пьет ничего, кроме воды», – сказала г-жа Вердюрен, вроде бы одобряя его фантазию, а на самом деле пугаясь воображаемых расходов. «Но это же не для питья, – возразил Ски, – вы наполните все наши бокалы, велите принести прекрасные персики, огромные брюньоны, разложить и расставить все это на фоне заката; зрелище будет роскошное, как лучшие полотна Веронезе». – «И стоить будет почти так же дорого», – пробормотал г-н Вердюрен. «Но уберите эти сыры такого безобразного цвета», – продолжал Ски, пытаясь забрать тарелку хозяина, изо всех сил оборонявшего свой грюйер. «Как вы поняли, я не жалею об Эльстире, – сказала мне г-жа Вердюрен. – У Ски дарование совсем другого рода. Эльстир – это труд, это человек, который не в силах оторваться от рисования, даже если захочет. Он лучший ученик, зубрила. А Ски слушается только своей фантазии. С него станется закурить сигару посреди обеда». – «Не пойму, почему вы не захотели принимать его жену, – сказал Котар. – Тогда бы он приходил сюда и сейчас». – «Ну, знаете, это уже невежливо. Я не принимаю потаскушек, господин профессор», – возразила г-жа Вердюрен, которая на самом деле сделала все, что могла, чтобы вновь залучить Эльстира, пускай даже и с женой. Но до того, как они поженились, она пыталась их рассорить, говорила Эльстиру, что любимая им женщина дура, неряха, потаскушка, воровка. Однако на этот раз ей не удалось их разлучить. Эльстир предпочел порвать со всем салоном Вердюренов и радовался этому; так новообращенные благословляют болезнь или невзгоды, которые обрекли их на уединение и открыли им путь к спасению души. «Наш профессор – просто чудо. Почему бы не объявить, что наш салон – это дом свиданий? Можно подумать, вы не знаете, что собой представляет госпожа Эльстир. Уж лучше я буду принимать последнюю девку! Ну нет, я на это не пойду. Кстати, терпеть его жену было бы тем глупее, что муж меня уже ни капли не интересует больше, он старомоден, он даже рисовать разучился». – «Это все же удивительно для такого умного человека», – заметил Котар. «Ну нет, – возразила г-жа Вердюрен, – даже в те времена, когда талант был еще при нем (ведь у этого болвана был дар, и немалый!), меня в нем раздражала непроходимая глупость». Этот приговор Эльстиру г-жа Вердюрен вынесла еще до того, как рассорилась с ним и охладела к его живописи. Беда в том, что даже когда Эльстир принадлежал к тесной компании, ему случалось время от времени проводить целые дни в обществе какой-нибудь женщины, которую г-жа Вердюрен с основанием или без считала «гусыней», а это, на ее взгляд, было недостойно умного человека. «Нет, – объявила она с беспристрастным видом, – полагаю, что он и его жена созданы друг для друга. Видит Бог, я не знаю более скучной особы и сошла бы с ума, доведись мне провести в ее обществе два часа. Но говорят, он считает ее умницей. Прямо скажем, наш Тиш, вне всякого сомнения, ужасно глуп! Помню, как он приходил в восторг от совершенно невообразимых личностей, от законченных идиоток, которых мы не потерпели бы в нашей маленькой компании. А он, Эльстир, как ни в чем не бывало писал им, рассуждал с ними о том о сем! Но при этом бесспорно огромное обаяние – да, безграничное обаяние и, конечно, восхитительная нелепость». Г-жа Вердюрен была убеждена, что по-настоящему выдающиеся люди совершают всякие безумства. Это была ложная идея, но какая-то правда в ней была. Разумеется, человеческие «безумства» несносны. Но неуравновешенность, приоткрывающаяся только со временем, – следствие того, что в человеческий мозг проникают тонкости, для которых он, вообще говоря, не создан. Поэтому странности замечательных людей раздражают, но замечательных людей без странностей не бывает. «Постойте, я могу прямо сейчас показать вам его цветы», – сказала она, видя, как муж подал ей знак, что можно вставать из-за стола. И тут она взяла г-на де Камбремера под руку. Г-н Вердюрен хотел принести г-ну де Шарлюсу извинения, как только тот отошел от г-жи де Камбремер, и объяснить, почему хозяева совершили неловкость; он уже предвкушал радость от беседы о светских тонкостях с титулованной особой, на краткий миг занявшей по распоряжению несведущих хозяев положение ниже полагавшегося. Но прежде он жаждал показать г-ну де Шарлюсу, что глубоко уважает его ум, а потому и мысли не допускает, будто он обратил внимание на такие пустяки. «Прошу прощения, что говорю о таких мелочах, – начал он. – Ведь вы, полагаю, придаете им очень мало значения. На них обращают внимание буржуазные умы, но другие, артистические натуры, „из наших“, не принимают их всерьез. А я с первых же слов, которыми мы обменялись, понял, что вы „из наших“». Г-н де Шарлюс, понимавший это выражение совершенно по-другому, отпрянул. После взглядов, которые бросал на него доктор, оскорбительное прямодушие хозяина поразило его в самое сердце. «Не возражайте, дорогой, вы „из наших“, это ясно как день, – продолжал г-н Вердюрен. – Заметьте, я не знаю, занимаетесь ли вы каким-нибудь видом искусства, но это и не обязательно. А иногда этого недостаточно. Недавно скончавшийся Дешамбр прекрасно играл, обладал мощной техникой, но он был не из наших, и это сразу чувствовалось. И Бришо не из наших. А Морель из наших, и моя жена, и я чувствую, что и вы тоже…». – «Что вы имеете в виду?» – перебил г-н де Шарлюс; он уже начал успокаиваться насчет того, что подразумевал г-н Вердюрен, но предпочел бы, чтобы собеседник не выкрикивал во весь голос эти двусмысленные слова. «Мы же посадили вас слева», – пояснил г-н Вердюрен. Г-н де Шарлюс с понимающей, добродушной и дерзкой улыбкой отозвался: «Да полноте! Какое значение это имеет здесь!» И он издал особый, присущий ему смешок, вероятно доставшийся ему от какой-нибудь баварской или лотарингской бабки, которая унаследовала его в том же виде от какой-нибудь своей прародительницы, так что смешок этот звучал в неизменном виде уже немало столетий при маленьких европейских дворах, и его драгоценным звуком люди наслаждались, словно звуком некоторых старинных, нынче крайне редких музыкальных инструментов. Иногда, чтобы запечатлеть чей-нибудь облик с достаточной полнотой, необходимо к описанию присоединить фонетическую имитацию, и изображение такого персонажа, как г-н де Шарлюс, будет неполным без его смешка, такого тихонького, легонького, – точно так же некоторые произведения Баха невозможно правильно сыграть, когда в оркестре недостает «малых труб» с их совершенно своеобразным звуком, для которых автор написал ту или другую партию. «Но это же нарочно, – обиженно объяснил г-н Вердюрен. – Я не придаю никакого значения дворянским титулам, – добавил он с пренебрежительной улыбкой, которую я никогда не замечал ни у мамы, ни у бабушки, но видел на губах у множества знакомых, когда заходил разговор о том, чего у них нет: такая улыбка, как им казалось, не позволяла тем, кто этим обладает, чувствовать свое превосходство над ними. – Но ведь господин де Камбремер, что ни говори, маркиз, а вы только барон…» – «Позвольте, – надменно возразил изумленному г-ну Вердюрену г-н де Шарлюс, – я еще и герцог Брабантский, дамуазо де Монтаржи, принц Олеронский, Карансийский, Виареджийский и Дюнкеркский. Впрочем, это совершенно неважно. Не терзайте себя, – заключил он, вновь улыбнувшись своей тонкой улыбкой, которая делалась все шире, пока он произносил последние слова, – я сразу заметил, что вы не очень-то в этом разбираетесь».