Читаем Соколиный рубеж полностью

– Ну все, ухожу, – подбросила Зворыгина пружина – звериное чувство бегущего времени. – Нельзя нам так долго. Найдешь меня сам знаешь где. – Грабительским движением сгреб с ящика «гостинцы» и безотчетно хлопнул Борха по плечу – поощрительным жестом приблатненной шпаны, господствующего на слободке хулигана, который затянул домашнего, изнеженного мальчика в свои бесовские проказы, и юноша, дрогнув всей кровью, схватил его чумазую ладонь и на миг удержал ее на своем худощавом плече.

Зворыгина пробило током чувственности: женщина! так могла отозваться на прикосновение, задрожать только женщина – и, простреленный этим зарядом стыда и призывной, податливой, истомившейся нежности, на мгновение окаменел, а потом руку выдернул и пошел по ангару, гоня наваждение и не оглядываясь. «Это что же такое?» – взбаламученно спрашивал он на бегу, хотя все уже понял самим своим темным нутром; притащился в загон без конвоя (потому что единственный вечный его пожилой конвоир справедливо решил, что деваться Григорию некуда, и теперь поджидал его у калитки в барак, как хозяин скотину) и подсел к одиноко сидящему под барачной стрехою Ощепкову.

– Ну, видались с товарищем? – глядя перед собой, шевельнул подбородком комдив.

– Да уж, было свидание, – отозвался Зворыгин, совершенно не зная, что теперь должен чувствовать к этому Борху. – Наш товарищ, он хочет… в душу мать его так… как сказать-то, не знаю! Хочет, чтобы его полюбили как девушку. Это как понимать?

– Ну так вы уже поняли вроде. Да, Зворыгин, в известных кругах загнивающей западной буржуазии буйным цветом цветет содомия, – отчеканил Ощепков, как лектор на политинформации. – Что же вас охватило такое смятение? Может, вы теперь сами усомнились в своей сексуальности?

– Да идите вы, знаете… вот туда и идите, куда они… Музыкант, гуманист, нихт фашист. Мало было безумия – так теперь еще этот… Он поможет нам не за идею, а так, по любви!.. – Только тут, с опозданием, поднялась в нем тошнотная муть, безотчетное чувство брезгливости и отвращения, которого он никогда не испытывал к дуракам и уродам, не виновным в том, что их развитие было вывихнуто в первоначале. Может, тот, настоящий, закадычный зворыгинский Борх – тоже жопник? С них станется.

В сознании Зворыгина все противоестественное или попросту не объяснимое собственным опытом было связано с немцами, исходило от них. Но Зворыгин не мог задавить в себе чувство безвинности и какой-то и впрямь относящейся к девушкам, к матерям чистоты несуразного этого немца. Разве подлинно зверский порок – раздавить, изнасиловать, сжечь беззащитных – непременно был связан с перевернутой чувственностью? Разве ею была продиктована людоедская рациональность тех, кто выстроил здешнюю школу? Ну уж нет, Герман Борх, брат вот этого чудика, и фашисты вообще были самыми обыкновенными в этом смысле мужчинами: кобелями, мужьями, отцами – так же точно, наверно, хотели огулять всех красивых, огневых, соблазнительных баб, так же точно женились на единственных девушках, так же точно дарили своим женам серьги и отрезы на платья, подбрасывали к потолку хохочущих детей и кормили их с ложечки, для потехи вымазывая молоком их потешные круглые щечки и носики. Это-то в них и было самым необъяснимым.

Разве нет в этом Рудольфе боли и гнева на то, как его братья-немцы потрошат и терзают людей в этом воздухе? Разве нет в нем отчаянной и безрассудной, прямо самоубийственной тяги помочь, пусть и скрученной с этим диковинным и постыдным любовным томлением, как в хорошем ременном кнуте?.. И пока он, Зворыгин, смятенно лупился в потемки человечьей природы, терпеливый, сторожкий, нюхастый и умевший прикинуться падалью зверь, живущий в нем с первой минуты немецкого плена, ни единого мига не медлил и не колебался, инстинктивно вцепившись в единственного человека, от которого пахло самолетным бензином и которого он, этот зверь, не жалел, не боялся и не презирал. Рудольф Борх был пока что единственной ниточкой, за которую он ухватился, и не думать же было о сраме или, скажем, о том, что подводишь вот этого чудика под монастырь.

7

Распаленный шнельцуг мчался сквозь предрассветную тьму. Проводник рудокопом в забое таскал нам бутылки, и мы пили так, словно дали зарок сдохнуть прямо в вагоне, разорваться от переполнения обожанием и благодарностью, ибо прикоснуться к живому вождю – это выше человеческих сил.

С рассветом мир преобразился: за купейным окном больше не было мокрых унылых полей, искалеченного ивняка, бесконечных кварталов пустоглазых руин под противным холодным дождем – в жемчужном мареве шестого дня творения голубели альпийские горы, с безмолвным бешенством неслись и мерно проплывали вертикали морщинистых глыб, перебитые купами хвойными пород и дубов и сменявшиеся заповедными, непролазно заросшими девственным ельником склонами.

Перейти на страницу:

Похожие книги