Было воскресенье, звонили колокола. Старуха проснулась рано, на благовест, но в церковь идти побоялась. Сидели до света и ждали кума. А кум повез хозяев к обедне и наказал ждать – приедет, напоит их чаем с пирогами. Они тихо сидели в дворницкой, боясь выйти во двор, где подметал молодой черноусый дворник. Старухе хотелось поскорей к сыну, но Андрон говорил погодить, а то осердится кум, что ушли против его слова. Так просидели они до двенадцатого часу. Приехал кум в лаковых санях и плисовой шапке с позументом, управился и повел пить чай с пирогами.
В кухне было жарко и хорошо пахло кашей и луком. Кухарка положила перед ними по пирогу и все наливала чашки, а они накрывали их и отказывались. Старуха понемножку осмотрелась, бережно жевала пирог и плакалась, рассказывая про сына и про Андрона, и, как и в вагоне, все молча присматривалась, как ходило и расплескивалось в его руке блюдечко с чаем.
– Сынка-то бы нам спроведать, мы не в гости… – оправдывалась старуха.
– Погостите, что ж… – говорила кухарка. – Мы гостям завсегда рады.
Они поблагодарили и пошли к сыну.
Над воротами большого дома был белый флаг с красным крестом, у ворот стоял бородатый солдат с повязанными ушами и курил. У старухи заколотилось сердце и запросились слезы. Спросила у солдата про сына Павла.
– Есть у нас и Павлы, – сказал солдат. – А вот как по фамилии?..
– Лучков наш-то, – сказал Андрон, – русый из себя-то, в меня…
– Есть и Лучков… сейчас с ним в шашки играли.
– Ну-у!.. – ухмыльнулся Андрон и поглядел на старуху.
Пошли за солдатом в каменные сени, а он пояснил им, что это – лазарет вольный, господский, а то лежали в госпитале.
В лазарете ни жалостного, ни страшного, чего ожидала старуха, не было. Видны были высокие покои, в покоях стояли накрытые кровати, а на них сидели солдаты с повязанными руками и курили. Слышно, играла балалайка. Солдат крикнул:
– Лучков, гости к тебе пришли!
Старуха признала шаги из другой комнаты, и у нее занялось сердце. Она представляла своего Павла худым и бледным, и почему-то маленьким, как Андрон, а он встал перед ней из двери рослый и загорелый, в серой рубахе, с красными на плечах полосками и совсем веселый. Чуть подался назад и сказал:
– Маменька…
Старуха увидала его пухло повязанную белым руку, хотела назвать, как – не знала еще, но тут перехватило у нее комком горло. Она потянулась целоваться, дотянулась и стала шипеть и скрипеть у самого уха, поливая слезами щеку. Андрон тоже полез целоваться, вихляясь в тулупе и вертя головой, которой мешала овчина. Бородатый солдат, который привел их, стоял в дверях и смотрел. Подошли еще двое, без поясов, в теплых рубахах, и тоже смотрели. И все наигрывала в дальнем покое балалайка.
– Дошли до тебе… спроведать… – скороговоркой сказал Андрон, дотянулся и хлюпнул в губы.
– Рад, небось, нам-то? – спрашивала старуха.
– Как же не рад! – сказал Павел. – Ну что ж, пойдемте ко мне, на койку.
Они прошли в небольшой покойчик с тремя кроватями. На одной сидели двое солдат с повязанными руками и хлестались грязными картами. У окна, нагнув круглую, черную голову с оттопыренными ушами, круглый солдатик писал письмо, придерживая листок замотанной рукой-лапой.
– Последнего сейчас выволочу королишку! – шлепал картой солдат. – Твое… мое… твое… мое!..
А они, трое, сидели на койке, старуха – в середке, не раскрутывая тугого платка, с рукавом полушубка у носа и не сводя глаз с сына.
– Рука-то у тебя как… болит все? – спросила старуха.
– Теперь поджила, ништо.
Привычно отвернул он с ладони повязку, что уже не раз делал, показывая другим, и, сам заглядывая, показал старухе.
– Разворотило только, а то ничего.
Старуха боком глаза, заранее жалея и пугаясь, посмотрела на красные, туго навороченные желваки на ладони, с синими швами, бледные губы ее втянулись и перекосились, но она удержала жалобу и только вздохнула.
– Болит?
– Нет, маненько пружить только.
Потянулся и Андрон поглядеть, вытянул зупающую руку и прошибся. Опять помогла ему старуха.
– Да чего!.. – сказала она на вопрос Павла. – Вовсе он у меня размотался.
И рассказала, как придавило его зимой дровами.
– В больницу сходи, – сказал Павел.
И тут, обойдясь совсем, стал им рассказывать теми же словами, как рассказывал много раз, как его ранили ночью под самый Покров…
– …Приказали нам его выбить с окопов, зайтить от сараев… с левого флангу, от бугорков. А мы с товарищем ползем на стога прямо, сено у него стояло… Тут товарища наперед ранило. А сараи – вот, и он палит. И меня ранило… вдарило в руку. Товарищ говорит: «Товарищ, не покидай меня, не дай пропасть!» Стали, значит, мы отходить, я товарища волочу… А тут нас санитары увидали… Ну, потом сараи наши отбили, наша рота…
И опять не было ничего страшного. Он говорил спокойно, как сказку. И было понятно старухе только – сено, сараи и бугорки. Это и в Окуркове есть. Она смотрела на лицо Павла и видела родные рябины на носу и белый шов на губе, давний порез серпом.
– Мерин возил на машину-то? – спросил Павел и увидел, как живого, и буланого мерина, и сани, и окурковскую околицу.
– Мерин… Глухой свез.