Вдоль дороги тянется густой кустарник, который мы принимаем за лес. Однако, как объясняет нам председатель Карпенко, это только снегозащитная полоса, лесосмуга. Тетя Клава заинтересованно слушает Карпенко, и про пропашные тракторы, и про питание из общего котла, и про нехватку людей. Тетя Клава, как всегда, нарядная, в своей белоснежной блузке, в черепаховой шляпке. Карпенко, видно, и в голову не приходит, что рядом с ним идет поповна, жена оклеветанного профессора. А мне, снова и снова, жалко тетю Клаву! Даже чувство это отзывается под ложечкой, там, где у меня совесть, как мне думается. Как часто мы обижаем тетю Клаву! В отличие от тети Поли, у нее нет глаз на спине. Она и впереди себя-то ничего порой не видит. Тетю Клаву легко обмануть (она не хитрая и не любит хитрости в нас), и если мы этим не пользуемся лишний раз, то, может, только потому, что ее безобидность и простодушие к этому не поощряют. Тут даже и похвалиться не приходится. Тоже, мол, нашел кого обмануть. Вот, мол, если «облажал» Беллу Григорьевну, Лемана, даже уркач Масюков скажет: «Ты не фрайер! Ты шкет, что надо!»
Мы прошли деревню из двух рядов белых, вросших в землю мазанок, крытых камышом, с погребками посреди двора, тоже крытыми камышом и углом уходящими в землю. Улица обсажена двумя рядами тополей. Эти тополя под стать великанам из сказок, которые читает нам тетя Полина. Высоченные метлы, подметающие небо. Ветер волнует их серебристую листву, она о чем-то глухо лопочет, о чем-то нездешнем, увиденном далеко-далеко за Днепром. На краю села, рядом с запущенной церковью (кирпичная кладка вся в язвах и ссадинах, жесть на куполе задрана ветром — точно свежевали большого зверя, так и не сумев содрать с него шкуру) стоит белая, ухоженная, под красной черепицей, школа. Она привечает нас издали полдесятком чистых окон. Опрятная школа явно заносится перед запущенной церковью. Словно сошлись на узкой дорожке сегодняшний и минувший день жизни, воплотясь в этой бодрой и уверенной в себе школе — и в ободранной, забытой церкви, едва скрывающей свою наготу за кущами кленов и акаций. Лицом к лицу стоят школа и церковь — о чем они толкуют ночами? Была в этой церкви какая-то обездоленная, униженная женственность, материнский невысказанный, молчаливый укор, не смирившаяся даже в своем унижении гордость. Чем-то церковь мне живо напомнила сейчас мать — в те горестные для памяти моей дни, когда она, в синяках, в порванной кофте, также молча и гордо таила в себе обиду от закуражившегося в самогоне отца…
Видно, все были на работе, к калиткам выходили только ветхие старухи да голопузые детишки. От смущения, что ли, или от неожиданности зрелища ребятишки еще выше задирали подолы рубашонок, зажимая их в кулачке и обнажая и без того выставленные твердые, раздутые водянистой пищей животики. Мы знали, в этом колхозе людям приходилось очень трудно, жилось всем скудно, и подтверждалось оно небелеными хатами, выцветшими глазами старух, тихими, безличными взглядами детей. Странно — в селе не лаяли собаки! Голодный человек лишается даже дружбы и доверия собаки. Прославленная, извечная дружба эта — и она не выдерживает испытания голодом. Став настороженно-подозрительной, собака вдруг исчезает со двора (чует опасность для жизни со стороны голодного человека?). Она убегает, подается в город. Ведь сколько бродячих собак на том же херсонском Привозе, одичавших, исхудалых, свирепоглазых и с волчьим оскалом, дерущихся насмерть за все, что напоминает еду! Человека они как бы вовсе не замечали, третировали его. И, нет-нет, вдруг вспомнится кому-то, что была раньше такая профессия, как гицель, собаколов! А другой и не помнит, мало ли что было раньше!
Сколько раз я видел, как стаи ожесточившихся бродячих собак нападали на каждого нового четвероногого бродягу, рвали в клочья, хотя делить нечего было, свалки и мусорные кучи ничего не сулили. Ярость отчаянья, не диктуемая борьбой за существование.
Так же встречали на Привозе стайки уркачей каждого нового бедолагу. Долго еще ему приходилось, как волчонку, пускать в ход зубы, чтоб его признали своим, обрести законное право наравне с другими беспризорниками, похожими на юркие кучки тряпья и грязи, тащить с лотка все, что попадется под руку, запускать руку в карман, выхватывать из кошелок и даже из рук все, что можно съесть, на что можно купить еду.