— Я думаю, преждевременно ехать. Верю, не придется. Явление сложное, но в нем обязательно разберутся. И урок извлекут должный! Какая-то раскрутка, запальчивость, очередное головокружение. Вы слышали о партчистках? Стало быть, знаете, что в жизни все не так просто. А загибщики, уклонисты, махаевщина? Не теряйте присутствия духа. Мне обещаете, что возьмете себя в руки, не наделаете глупостей. Вы теперь и вовсе все понимаете. Нам дело поручено! Потом… без вас я пропаду… Только вам… тебе могу душу открыть. Тяжело…
…Таким образом, я уже все знал, еще до того, как Шура мне доверил секрет. Мне было жаль тетю Клаву. Я верил ей, поэтому был убежден, что и ее муж-профессор не может быть плохим человеком. Мне очень хотелось, чтоб ошибка выяснилась, чтоб его выпустили из тюрьмы…
Внешне тетя Клава ничем, конечно, не изменилась. Она была все так же неутомима, словно никогда, ни днем, ни ночью, не выпрягалась из того невидимого хомута, который надела на себя, поступив на работу в наш детдом. Только изредка, замечал я, вдруг сделается она рассеянной, нездешней, оставит неоконченное дело, не договорит начатое, куда-то уставится в одну точку, будто силясь рассмотреть что-то очень важное за пределом человеческого зрения.
Перевесившись через перила борта, мы с Женей Воробьевым смотрели на воду. Бегущая река, пылающий костер, летящие облака… Любая стихия ввергает нас в безотчетное раздумье, в котором человек чувствует себя живой частью природы, вечной и бесконечной жизни. В душе встают неясные, древние чувства, может давно-давно когда-то пережитые нашими языческими предками, еще не умевшими бороться с темными силами природы, ощущая их власть над собой. Может, сами неслышимые голоса предков, о чем-то взывая, оживают в такие минуты в наших взволнованных сердцах. И мы молчим, чутко вслушиваясь в шум воды, треск костра, завывание штормового ливня. Молчим, слушаем, силимся понять грозные страсти природы и волнение собственной души. Не смиренным — самоотрешенным — вечным человеком чувствуешь себя.
Вода шумела и шумела за бортом, мерно шлепали плицы о днепровскую воду. В садах утопали берега Днепра, на песчаных отмелях, на мелководных тонях копошились рыбаки, смолили свои лодки, варили уху в чугунах, чинили сети. И все же взгляд снова и снова возвращался к воде, нескончаемо бегущей за корму. Колеса нам не видны были с палубы, но явственно слышно было шлепанье плиц, рокот нефтянки под дрожащей палубой. И вправду — есть что-то в воде зачаровывающее взгляд, как и в огне. Женя вдруг плюнул через борт, улыбнулся и застенчиво заметил:
— А в волне есть свои восьмые, шестнадцатые, даже тридцать вторые… Честное слово! В природе, замечаю я, всюду ритмы… Вот и у Чайковского «Времена года»…
Я ничего не понимал в музыке, особенно когда речь шла о нотах — и вовсе не собирался оспаривать наблюдения Жени.
По-моему, мир разнообразит формы, а не сущности. И если человек о чем-то постоянно думает, он находит единство с ним и в другом.
Как бы невесомым было тело, слегка пошатывало — хотелось есть…
Потом мы сходили по шатким мосткам, перекинутым к причалу. Девчонки, те бросились к тете Клаве, стараясь поскорее завладеть какой-нибудь ее рукой. Но руки тети Клавы не принадлежали ей самой, не могли они принадлежать кому-либо одному. Они нужны были всем; сейчас она придерживала малышей на скользких и наклонных сходнях и так волновалась, что лицо ее все тут же пошло красными пятнами, точно у Беллы Григорьевны.
Алка, ревновавшая материнскую любовь к приютской малышне, подавлявшая в себе эту ревность («Сиротки ведь!» — укоризненно шептала ей не раз тетя Клава), в красной косыночке, чтобы выглядеть повзрослей, помогала матери и была счастлива, когда заслуживала хотя бы ее мимолетный одобрительный взгляд.
И вот мы уже на берегу! Девчонки тут же кинулись рвать цветочки, целыми охапками ромашек и лютиков они одаряли тетю Клаву и Беллу Григорьевну. До колхоза, нам сказали, оставалось не больше версты. Повстречавшаяся нам телега с длинными вагами вместо бортов и железными бочками (керосиновозка, — сказал Ваня Клименко) свернула с дороги, поехала по обочине. Мужичонка в промаслившемся картузе, надвинутом на лоб, заулыбался нам: «Доброго здоровья, гости дорогие!» Затем он остановился, о чем-то поговорил с толстым председателем, которого все звали просто «Карпенко», шедшим сзади всех вместе с Леманом. Лошади на ходу ряпнули зубами, последний раз жадно ущипнули траву и опять свернули на дорогу.