Работой в колхозе Леман рассчитывал убить по меньшей мере двух зайцев. Вывезти, во-первых, детдом на воздух, дать нам вкусить здоровый и посильный труд, во-вторых, за те дни, что будем питаться в колхозе, обрести в городе хлебную прибавку и таким образом сохранить для нас неурезанную пайку. В наробразе считали, что Леман перенаселил детдом, превратил его в «клоповник», как образно выражалась товарищ Полянская. Последних приемышей не хотели признать законными детдомовцами и продуктов на них не давали. Леману теперь приходилось выкручиваться, искать выход из положения, которое создалось его самоуправством. Товарищ Полянская утверждала, что в других городах, например, в Одессе, детские дома не так плотно укомплектованы, что Леман поступает беспринципно и за самовольство свое будет наказан. Он, дескать, создает беспорядок и обездоливает основной состав детдома. Леман брал молчаливой выдержкой, не шел на открытые конфликты, он маневрировал, словно пуская в ход весь былой опыт красного командира. Чего не мог добиться в наробразе, домогался в горкоме партии, у шефов. А это все люди с добрым от природы сердцем. Нам помогали из последнего. А однажды возле ворот остановилась двуколка. Долговязый жилистый человек выпростал из-под соломы пятипудовый куль, взвалил себе на спину, и едва Панько на стук открыл ворота, втиснулся. Свалив на землю мешок, сказал:
— Бери и не пытай — кто и откуда!.. Мука не отравленная, не антихристы мы… Хотя грешен премного. Всю жизнь правду шукал, был пастухом и петлюровцем, был красным партизаном и кулаком… Всю жизнь спал на кулаке, чтобы не проспать на работу. Крест — на мне! Не брошу!.. Испеки сперва коржа, ежли сумленье. Чтоб не отняли всякие дармоеды — лучше сам, в верные руки, сироткам…
И так же лихорадочно, стремительно закинул свое жилистое и сухое тело в двуколку.
— Вьо, поехали! — и скрылся за поворотом.
Хуже всего было с пайкой хлебной. Каждый грамм хлеба был на учете, и хлеб и муку нам выдавали строго по утвержденному списку с подписями и печатями того же наробраза. Поездку в колхоз двумя группами, старшей и средней (только для некоторых крепких малышей, в том числе и для всеобщей любимицы, для Люси Одуванчика, было сделано исключение), Леман всю расплановал, обговорил — от горкома до колхоза, и только лишь потом поставил наробраз перед фактом. Видно, там и не очень протестовали. Тем более, что Леман доказал необходимость в такой поездке — иначе шефы никак не смогут заняться ремонтом нашего интерната к зиме. Все ограничилось общими руководящими указаниями вроде: «Имейте в виду — это ответственное дело!» Напоминаем, что «отвечаете головой за каждого ребенка!», наконец, что пусть он, Леман, будет готов, представитель из наробраза, может, сам товарищ Полянская, приедет в колхоз — лично все проверить!
Леман ходил окрыленный, то и дело подмигивал тете Клаве или Панько, мол, удалась его задумка, обошел он всех и вся — и поэтому казался сам себе страшным хитрецом.
Самые младшие наши остались на попечении тети Полины, женщины рыхлой и невозмутимой, с едва заметными усиками на верхней губке и лиловыми мешочками под острыми маленькими глазками. Казалось, вся жизненная сила в глазах этой женщины — не в пример рукам и ногам. Полная тетя Полина, которую мы прозвали «Колобком», двигалась не спеша, как бы в самом деле перекатываясь. Тетя Полина обожала читать всем сказки, даже нам, старшим, но ее острые, без зрачков, глаза все замечали даже за спиной своей! Ироничный голосок ее раздавался именно в тот момент, когда вот-вот должна была состояться какая-нибудь шалость или проделка. Ничто не должно было отвлекать внимание за иносказаниями и наигранной простотой сказок. Уживчивый и добродушный нрав тети Поли был всем нам по душе. Даже Леману. Это был, одним словом, человек с одной-единственной размеренностью в движениях, с одним-единственным, ничем не омраченным иронично-добродушным настроением. И не в пример тете Клаве мы тетю Полю любили ровно, без вспышек жаркой влюбленности, без остудной для любви обидчивости. И на этот раз Леман неплохо рассчитал, оставив младших именно на эту женщину.