Он протиснулся боком и с жадностью огляделся вокруг.
Явившись в Москву всего на несколько дней, Белинский занимал, как и он, чужой кабинет, но уже кругом вперемежку громоздились порознь и целыми грудами книги, бумаги, бельё, словно Белинский только что ради него бросил читать и, возможно, писать.
Он остановился, смущённый этой догадкой.
Белинский застенчиво взял его под руку, скорей потащил, чем подвёл, к небольшому дивану, который весь был в развёрнутых свежих журналах, сгрёб торопливо их в сторону, точно дрова, и сдавленно произнёс:
— Пожалуйте, садитесь, вы гость.
И первый косо уселся на самый краешек стула.
По статьям Белинский представлялся совершенно иным. Его озадачивала эта сухая растерянность и застенчивая неуклюжая бесцеремонность, в которых проглядывала не то невоспитанность бурсака, не то самоуверенность неисчерпаемой силы, сдавленной чуткими нервами, однако с чуткими нервами совсем не вязалась беспощадная резкость громокипящих статей.
Отбросив полы своего сюртука, он опустился в самый угол дивана, досадуя на свою озадаченность и в особенности на эту невозможность определить человека, тогда как, в его представлении, душа человека давно открылась ему и он уже привык читать беспрепятственно в ней даже то, чего многие сами не подозревали в себе, а этот словно был прост, да не открывался ему, и не сел независимо, заложив ногу на ногу, неопределённо глядя перед собой, принуждая того, на положенье хозяина, первым заговорить и тут уж раскрыться вполне.
Белинский конфузливо жался на краешке стула, длинные ресницы беспокойно порхали на застывшем, точно замёрзлом лице, слабый голос дрожал и срывался:
— Давно ли изволите быть в Москве? Я предполагал, что вы по-прежнему имеете жительство в Риме.
Он вновь неприметно, как будто мельком впился в него пристальным взглядом и успел уловить, что тот глядит на него сурово и смутно, серые большие глаза то раскрывались сердечно и широко, то вдруг совершенно исчезали в щёлках сощуренных век. Эти глаза, думал он, многое выдавали. «Он, должно быть, застенчив и одинок, тогда как именно с ним этого не может и быть», и ответ его прозвучал неохотно, но вежливо:
— Я третий месяц в Москве.
Двинувшись куда-то в сторону, вбок, неопределённо взмахнув красивой рукой, Белинский хмуро сказал:
— А я здесь две недели, завтра, может быть, отправлюсь назад.
Он улыбнулся самым краешком губ, слегка топорща усы, обрадованный этим известием: чем скорее уедет, тем лучше, авось о необыкновенном этом свидании никто не успеет узнать, и безучастно спросил:
— К чему торопиться?
Белинский в одно мгновение переменился в лице, так что все черты его покосились, точно по лицу прошла глухая, глубокая боль, и голос мучительно прозвенел:
— Мне было бы счастьем остаться!
Ему показалась очень понятной эта как будто знакомая мука души, что-то близкое пронеслось в этом откровенно, открыто страдающем человеке, словно что-то в них двоих наболело с одинаковой силой, и он нерешительно произнёс, надеясь вызвать того на признание:
— Понимаю.
Белинский встрепенулся, выхватил из бокового кармана, покачнувшись при этом на стуле, небольшую плоскую золочёную табакерку, но не открыл её и с трудом выдавил из себя:
— Видите ли...
Он крепко держал в руках свои слишком подвижные нервы, однако невольное сострадание затеплилось тотчас в обмякшей душе, так что захотелось ещё раз, но уже теплее и крепче пожать эту странно бессильную руку, неловко вертевшую табакерку, пожать пожатием брата, но он видел, что участие было бы, скорее всего, неуместным, так сурово глядели вдруг ставшие голубыми глаза, по которым угадывал он, что эти глаза умели любить, но едва ли умели щадить и тем более не умели просить сострадания или пощады.
Он было начал спокойно:
— Я пришёл к вам, Виссарион...
Табакерка стремительно завертелась в небольших красивых руках, и он вдруг подумал, сбиваясь, глядя только на них: «Какие красивые тонкие руки, с таким человеком невозможно, не стоит хитрить», — однако не сумел подыскать нужный той и умолк.
Белинский вдруг закашлялся и заговорил задушевно, неловко:
— Простите меня, я не предполагал никогда, что вы, понимаете, именно вы захотите видеть меня.
Он почувствовал остро, обескураженный внезапной задушевностью тона, что не в состоянии ответить той же открытостью и простотой, но эта искренняя радость видеть его и с ним говорить, сквозившая в этих красивых руках, была такой необъяснимой и до того нужной ему, что кулак его чувств разжимался, его потянуло к этому пылкому человеку, как ни страшился он отчего-то в самом деле сблизиться с ним, горький опыт научил его быть осторожным, впрочем, пронеслось в голове, исключения могут и должны быть всегда, и он попытался вдруг оправдаться:
— Меня привела к вам нужда.
Белинский прямо и смело взглянул на него, но хрипловатый голос по-прежнему срывался и путался, видимо не повинуясь ему:
— Да, понимаю, это, разумеется, так, однако я рад вам, страшно рад, так пусть и нужда.